И еще. На одном из еженедельных занятий по реабилитации его отругали за нежелание как следует стараться. Молодой врач явно хотел подстегнуть его, но слишком уж обрушился на мальчика, без конца повторяя: раз уж ты стал пожизненным инвалидом, то должен найти в себе силы принять это и справляться с этим. Скорее оглушенный, чем озлобленный, Митио оставался подавлен на всем пути от больницы до дома…
Вслушавшись в слова Мариэ, которая к этому времени просто обезумела, я в первый раз понял, как эти проблемы, накапливаясь, давили на нее все страшнее и страшнее, пока наконец совсем не вышли из-под контроля. А я с момента, когда мы снова сошлись, опять, как и прежде, перекладывал на ее плечи все, даже самое трудное.
Проверив территорию вокруг дома, я сел на велосипед и стал — расширяя круги — объезжать весь район (странно, что нам не пришло это в голову сразу же). Мариэ побежала в полицию. У них еще не было никакой информации, но когда она стала на всякий случай расспрашивать служащих на ближайшей железнодорожной станции, дежурный небрежно сказал, что видел здесь Митио и Мусана еще рано утром.
Митио не впервые садился без нас на поезд, но раньше с ним всегда был студент-волонтер, поднимавший кресло по лестнице и опускавший его со ступенек с помощью кого-нибудь из прохожих. Митио, такой замкнутый после несчастного случая, в это утро, похоже, сумел проявить общительность, нужную, чтобы уговорить незнакомых людей помочь Мусану справиться с инвалидным креслом, и те, не слишком задумываясь, помогли ему сесть в вагон. К этому времени он уже купил в окошечке кассы для поездов дальнего следования два билета до Идзуко-гэна с пересадкой в Одавара.
С вокзального телефона-автомата Мариэ позвонила людям, присматривающим за ее летним домом, и попросила, если мальчики объявятся, никуда больше их не отпускать и посидеть с ними, пока она не приедет. Я как раз проезжал мимо станции на велосипеде, когда, сбежав вниз по ступенькам на тротуар, она собиралась звонить в идзукогэнскую полицию, чтобы просить их задержать в целях защиты ребенка в инвалидной коляске и его умственно отсталого брата. Но я повел себя как дурак и отговорил ее. «Если у мальчика, лишенного возможности ходить, есть брат, способный толкать его инвалидное кресло, и они захотели приехать в то место, где с удовольствием провели летние каникулы, то тут еще нет криминала. Да и что будет делать с ними полиция, даже если найдет их?» Так я говорил, но мысленно видел Митио в запертой камере полицейского участка, толпу потешавшихся над ним, ранивших его гордость полицейских и совершенно растерянного Мусана, который чувствует неладное, но не может сообразить, что же именно произошло, и своим явным смущением только усиливает насмешки.
На случай, если Митио вдруг надумает позвонить, мы с Мариэ попросили посидеть у нас соседку, молоденькую домохозяйку, а сами кинулись в Одавара, где надеялись перехватить экспресс на Идзукогэн. Но когда мы добрались до станции и спросили там в полицейской будке, нет ли каких новостей о мальчиках, все уже было кончено. Патрульная машина отвезла нас в Ито, куда уже доставили тела детей.
В полиции мы услышали показания свидетелей, из которых я склеиваю картину того, что случилось. Мальчики взяли такси и, доехав до конца мощеной дороги, пролегающей между летними виллами, отправились оттуда в рощу, состоящую из дубов и камелий. Там им встретились очень отзывчивые студенты, которые помогли поднять коляску на узкую лесную тропу и потом протащили ее через корни и другие неровности к мощенной плитками дорожке идущей над морем. До несчастного случая Митио был приятным общительным мальчиком, его обращение и обаятельная улыбка немало способствовали энтузиазму добровольных помощников.
Студенты даже пообещали вернуться через час и помочь им на обратном пути. Когда Мусан снова встал за спиной Митио, тот, судя по всему, подождал, чтобы они ушли. Но и когда он подал брату знак «вперед!», мальчики — полускрытые за камелиями, химэйудзуриями и могучими дубами — ошибались, думая, что находятся в полном одиночестве.
Как я уже говорил, эта часть побережья труднопроходимая, она изрезана острыми выступами, соединенными между собой как зубья огромной пилы. Спозаранку встающие рыбаки уже ушли, но вместо них на соседнем уступе появилась компания любителей красивых видов, заметивших, что в просветах между деревьями по тропе двигается инвалидное кресло на колесах. С того уступа, где они находились, видно было, что в одном месте тропа сужается — осыпавшаяся земля обнажила скалу, обрывающуюся прямо в море. Увидев, как там опасно, люди столпились у края утеса и стали кричать и жестикулировать, показывая мальчикам, что им нужно остановиться.
Звуки прибоя заглушали голоса, но мальчик, сидевший в кресле, приподнял голову, явно пытаясь их Расслышать. Неожиданно кресло резко остановилось: должно быть, он нажал на тормоз.
Неуклюже, но с твердой решимостью тот, кто тол-кал и налетел на спинку, когда кресло вдруг затормозило, попытался заставить его снова катиться по тропе. Потом, поняв тщетность усилий, проскользнул мимо кресла и размеренно пошел вперед. Предостерегающие крики возобновились с удвоенной силой: мальчик, сидевший в кресле, кажется, тоже присоединил к ним свой голос, пытаясь докричаться до идущего.
Как бы стараясь заглушить все эти голоса, мальчик заткнул уши пальцами и, оттопырив локти, продолжал путь, пока нога не повисла в воздухе. и он не шагнул с обрыва. Послышался удар, потом — полная тишина. И тут они увидели, что второй начал сам как мог толкать кресло по плиткам. Когда оно остановилось на гребне утеса, мальчик наклонился вперед и напрягся, так что в конце концов кресло перевернулось и он вместе с ним рухнул вниз, туда, где пенились омывающие скалу волны.
После этого дня мой мозг — в те моменты, когда он хоть как-то работал, — был полностью поглощен этим последним путешествием Мусана и Митио в Идзукогэн и мыслями Митио в те недели, когда он тайно вынашивал свой план. Я бросил ходить на работу и проводил все время, лежа на диване, уставившись в одну точку и напряженно думая, с утра до позднего вечера. Иногда целые дни проходили в мыслях о том, как Мусан зажал уши перед тем, как шагнуть с обрыва.
У кого-то в компании, собравшейся на утесе, чтобы полюбоваться видами, был фотоаппарат, дающий возможность непрерывной съемки, и однажды серия снимков появилась в еженедельном журнале. Поза Мусана сразу напомнила мне давным-давно виденную фотографию славного маленького мальчугана с высоко поднятыми руками, выводимого, вместе с другими еврейскими детьми, из варшавского гетто…
Меня мучили страшные сны, но было и утешение: ни в одном из них не присутствовали мои сыновья. Какая-то сила не допускала в мои сны непоправимые события, случившиеся в действительности. Ведь, засыпая, я всегда боялся, что кошмары сведут меня с ума и я проснусь человеком с нарушенной психикой. Но после любого, самого чудовищного сна я просыпался и обнаруживал в голове все те же прежние мысли, и это кидало меня к письменному толу, где я угрюмо просиживал за работой, вспоминая о завтраке, только когда уже проходило время беда.
Уволившись из издательства, я стал работать на одного известного переводчика, делая для него нужные подстрочники. Работал с самыми разными текстами и, так как мысли все время крутились вокруг одного и того же, невольно обратил внимание на два фрагмента, до некоторой степени проясняющие то, что меня занимало. Первый нашелся в книге, всесторонне анализирующей проблему неврозов, представлял собой фрагмент из «Божественной комедии», начальные строки четвертой песни «Чистилища»:
Когда одно из чувств владеет нами,
Переплавляясь в наслажденье или боль,
Душа ему всецело отдается,
Забыв о прочих всех своих богатствах.
И это отвергает заблужденье,
Что в нас горит одновременно много душ.
В примечаниях, включенных в имеющееся у меня издание «Божественной комедии» в мягкой обложке, я обнаружил строчки, разъясняющие тот текст, над переводом которого я трудился: «Когда душа находится под воздействием сильной эмоции, например радости или горя, все ее силы направлены именно на это (то есть на возможность чувствовать радость или горе), и никаких других эмоций она испытывать не в состоянии. Это показывает ложность утверждения платоников, будто человеческие существа имеют множество душ. Будь это так, сосредоточенность одной души на каком-либо объекте не помешала бы другим душам устремить свои чувства в других направлениях».
Это правда, подумал я. Будь у меня много душ, одна из них непрерывно скорбела бы о гибели сыновей, и я не смог бы этого вынести. Снова взявшись за перевод, я по-прежнему помнил о происшедшей трагедии, память о ней все время вспыхивала красным огоньком в каком-то уголке мозга (это ощущение появилось недавно, но, возможно, останется до конца дней), и все-таки я смог сказать себе: сейчас, в этот момент, моя душа сосредоточена на выполняемой работе.