Думаю, что решение расстаться со мной, продать дом (доставшийся ей в наследство от матери) и уехать — куда угодно — одной Мариэ приняла сразу же после трагедии. Она выставила фотографии наших детей на семейный алтарь — при взгляде на них сразу бросалось в глаза сходство между неполноценным старшим мальчиком и одаренным младшим — и, не передохнув и дня после похорон, принялась разбирать вещи. Сначала казалось, что это будет тянуться вечно, но пришел день, когда коробки, в которые было упаковано все, что она собиралась взять с собой, оказались уже составлены в ожидании грузчиков в гостиной, а мебель разделена на остающуюся и ту, что увозили.
Выл уже поздний вечер. Яркий макияж, которым она всегда пользовалась, только подчеркивал смертельную усталость, но глаза лихорадочно блестели. Низким и хрипловатым голосом — ведь все это время она почти не разговаривала — Мариэ, обратившись ко мне, сказала:
— Саттян, мы потерпели крах — у нас ничего не осталось; все, что было хорошего, уничтожено. Теперь, столкнувшись с чем-нибудь удивительным или прекрасным, мы всегда будем только острее чувствовать горе: ведь ни Мусан, ни Митио не смогут радоваться вместе с нами… Никогда не была горячей поклонницей Достоевского, но тут вспомнила вдруг слова одной из его героинь и все не могу их забыть. Перечла их, найдя вчера книгу. Это из «Преступления и наказания», та сцена, когда Катерина Ивановна выводит детей на улицу и заставляет их танцевать и просить милостыню, а слова — те, что она говорит перед смертью. «Иссосали мы тебя, Соня… Опустите меня, дайте хоть помереть спокойно… Прощай, горемыка! Уездили клячу! Надорвала-ась!» Но пусть я и «надорвала-ась!», пусть кажется, что впереди пустота, умирать мне нельзя. Если умру, никто кроме тебя не будет помнить о том, как страдали Мусан и Митио, как ушли в смерть, потому что не видели другого выхода. И поэтому мне надо жить. Эти строчки впились в меня, как шипы, и они же дают мне силу…
Сейчас это даже и не представить, но тогда я был так уверен, что Мариэ повернется ко мне и скажет: «Прощай, горемыка! Уездили мы тебя, Саттян» — что даже съежился от испуга, но она просто положила книгу, из которой прочла эти строки, обратно в коробку и села рядом, склонив голову набок.
— Но может, нам не надо расставаться? Я понимаю твое желание продать дом — он так полон воспоминаниями, — но ты не думаешь, что мы могли бы уйти из него вместе? — спросил я с надеждой.
— Я хочу остаться одна и попробовать что-то, за что никогда не взялась бы раньше. А когда сделаю это и пройдет лет, так, десять, думаю, все случится само собой и я смогу тогда «помереть спокойно».
— Женщина вроде тебя, взявшись растить детей, занимается их воспитанием, не отвлекаясь ни на что другое… да-да, я абсолютно уверен, что ты всегда полностью отдавалась тому, что делала, и когда такой человек, как ты, берется за нечто новое, это наверняка будет что-то особенное и значительное. Великое свершение. Подвиг в истинном смысле слова.
— Подвиг, хммм…
Больше она ничего не добавила, и единственное, что мне оставалось, это пойти к себе (мы спали врозь) и лечь в постель. Наутро, когда пора было уходить, она задала мне вопрос, который и я задавал себе раньше: «Как Митио добился этого? Как ему удалось уговорить Мусана решиться на такое? Бедные мои дети!» — и, застонав, она залилась слезами, но вскоре вытерла их и позвонила агенту по недвижимости — договориться о встрече. Казалось, в этот момент она уже полностью оторвалась от всей своей прежней жизни.
Копируя и одновременно сокращая письма бывшего мужа Мариэ, я представлял его загнанным в темный туннель с замурованным выходом, изливающим мысли на бумагу, «не то сойдешь с ума» (вспоминая слова из «Макбета»). Романистам приходят иногда письма от людей, почти им не знакомых. Но как сказала сама Мариэ, письма Саттяна не похожи ни на чьи другие. И в конечном итоге я обнаружил себя в ситуации, которую он же и обрисовал: начав думать, сразу же погружался в мысли о его письмах.
Жизнь, которую я вел в то время, оказавшись один, в Мехико, была для меня тяжела. И именно там я, довольно необычным способом, узнал о трагедии, унесшей Мусана и Митио. В соответствии с условиями контракта я раз в неделю вел занятия со студентами Colegio de México, и мой ассистент, вынужденный уехать из своей страны аргентинец, рассказал мне о новости из Японии, которую услышал в машине по коротковолновому приемнику. Два брата, старший — умственно отсталый, а младший — инвалид в коляске, совершили самоубийство на полуострове Идзу. Диктор не сообщил имен, сказал мой ассистент, но я с тоской подумал, что речь почти несомненно идет о детях Мариэ.
На следующей неделе я получил письмо от жены, известившей меня о случившемся и переславшей письма Саттяна раньше, чем я получил возможность выразить Мариэ свои соболезнования. Я вспомнил Мусана, стоящего возле палатки, где шла голодовка протеста, рядом была его бабушка, и они пришли встретить маму; эта картинка, на которую я смотрел из полутьмы, казалась пронизанной солнечным светом.
Страх сжал меня при мысли о том, что этот спокойный серьезный мальчик покончил жизнь самоубийством вместе с прикованным к инвалидной коляске братом, при мысли о достойной пожилой даме, ушедшей из жизни чуть раньше, но до конца горевавшей об их судьбе, — это был страх перед жестокостью мерно текущего времени, перед жестокостью мира, который говорит презрительно: «Никто тебя сюда не приглашал, и никому ты, в сущности, не нужен», а потом вдруг сметает тебя одним резким движением и катится дальше, как если бы ничего не случилось. Это чувство, такое знакомое в юности, навалилось теперь опять и пропитало ужасом меня — немолодого мужчину в чужой стране.
Самоубийство умственно отсталого ребенка заставило с болью вспомнить о собственном сыне. Перед самым моим отъездом в Мексику жена, всегда такая сдержанная, вернулась почти в слезах после очередного осмотра, который Хикари проходил раз в два года. Сам мальчик стоял в дверях, спокойный и тихий, словно ручной зверек. Во время осмотра, сказала жена, он вел себя «просто отвратительно»! Отталкивал сестру, пытавшуюся взять кровь. Сорвал с головы электроды, установленные, чтобы сделать энцефалограмму. И вынудил врача прекратить все попытки.
Когда умственно недоразвитый ребенок приходит на прием к врачу, его всегда встречают ласково, но иногда он пугается, не может побороть свой страх и начинает всему подряд сопротивляться — в случае моего сына делая это с силой крепкого здорового подростка. Врачи и медсестры реагируют соответственно. Маленький пациент слишком напуган, чтобы заметить это, но его мать, беспомощно стоящая возле него, страдает немилосердно. Ситуация осложнилась тем, что, когда обследование было отложено и они возвращались домой, с Хикари случился припадок, один из тех, что превращают его жизнь в кошмар. А когда, вместе с поддерживающей его матерью, он выходил из поезда, нога случайно соскользнула в щель между вагоном и платформой, и только усилия окружавших их пассажиров позволили освободить ее…
Все еще отрешенно стоя в дверях и слушая рассказ жены, Хикари вдруг напрягся для какой-то отчаянной последней попытки и, сделав шаг вперед и словно терзаясь стыдом за свою никчемность, вытолкнул из-себя слово: «Са-мо-у-бий-ство?..» Это слово так потрясло жену, что, забыв о своей усталости, она принялась хлопотать, подбадривая его, и к вечеру Хикари уже с удовольствием слушал музыку и над чем-то смеялся, разговаривая с сестрой; так что все, в общем, закончилось благополучно.
Даже ребенок с неполноценным развитием имеет представление о том, что такое самоубийство, и, мало того, леденяще точное представление; осознав это в тот день, я навсегда сохранил о нем самое мрачное воспоминание. И теперь, услышав о смерти Мусана, ясно увидел Хикари в тот момент, когда он произнес это слово «самоубийство», и его образ словно слился с обликом его друга.
Прежде чем взяться за письмо-соболезнование, которое я в конце концов отослал Мариэ, я попытался ответить ее отвергнутому мужу, но мало в этом преуспел: довольно долго письменный стол моего кабинета в Мехико был завален наполовину исписанными листками бумаги. Но внезапно меня озарило. Первой причиной, толкнувшей Саттяна к тому, чтобы написать мне, романисту, было (как и в аналогичных случаях, встречавшихся мне раньше) желание хоть как-то упорядочить беспрерывно мечущиеся в мозгу мысли. Но не скрывалось ли тут и другой причины? Снова лишившись Мариэ, словно взрывной волной, отброшенный этой ужасной трагедией, Саттян, вероятно, уже никогда не сумеет к ней вернуться. И все-таки он бесконечно думает о смерти мальчиков и явно хочет показать это ей, больше, чем кому-либо другому. Не сквозило ли в письмах, которые он бесконечно слал мне, желание, чтобы их прочитала Мариэ?