Она не помнила, что говорила, старалась только как можно язвительнее: участвовал ли дядя Михаил в погроме, и много ли ему заплатили за крещение, и еще что-то такое же оскорбительное. Она с ужасом чувствовала, что не может остановиться, а дядя все молчал и не отвечал, и ей уже не приходило в голову, что бы еще сказать. Тут вдруг, неожиданно для себя, она разрыдалась — прямо перед ним! — и от стыда закричала и затопала ногами.
Тогда этот Михаил совершенно бесцеремонно взял ее на руки (у него оказались очень крепкие руки, и — кажется — ласковые?), уложил на кровать и укрыл своим пальто. Ее била дрожь, и больше она уже не сопротивлялась, только все прятала лицо в сладко пахнущий коричневый гладкий мех. Мама положила ей на лоб мокрое полотенце, и Римме вдруг стало так хорошо-хорошо, как маленькой, хотя немножко и стыдно.
В полудреме она слышала обрывки разговоров: мамин робкий голос и мужской уверенный, этого нового дяди.
— Я вас сейчас же перевезу на Коблевскую. . Намучились. . Какие обиды, Рохл, у девочки мужская голова. . В гимназию. . Ну, возьмем репетитора, подучит. . Хорошее частное заведение. . Бутович. . Не спорь, Рохл, лучшее образование, какое есть — обоим детям. . Не хуже других. . Надо быть европейцами. Собирай вещи.
Потом, к восторгу Якова, их везли куда-то на извозчике, и привезли на богатую улицу, где двор был мощеный, и прямо во дворе — садик с деревьями. И в эти деревья выходили окна их новой квартиры. Три комнаты с паркетом, и в одной даже стояло пианино! А дядя все обещал привести это хозяйство в порядок и сделать из квартиры конфетку. Он совсем не сердился на Римму. Сказал, что потом ей все расскажет и объяснит, и про Бога тоже (тут он почему-то усмехнулся, как будто совсем Его не боялся), и что такая умная девочка все поймет. Так Римма и заснула с ощущением, что теперь началась настоящая Одесса, похожая наконец на сказочный город маминых рассказов. Теперь будет новая, интересная жизнь, в которой все можно. И девочкам тоже.
Когда тридцать девочек встают, это похоже, будто взлетают птицы. Фр-р-р! Одинаковые птицы, с черными крыльями передников. Хлопать крышками парт нельзя. Неприлично. А если зазеваешься, и окаянная крышка издаст деревянный звук, все оглянутся, а классная дама подарит тебя особенным взглядом, именуемым в классе «Горгона в сиропе». Потом пол-урока будут гореть щеки. Поэтому — только вспорхнуть, и сразу застыть. Тридцать смотрят на одну — вот с чего начинается гимназия, если приходишь в середине года.
— Познакомьтесь, это новая ученица. Римма Гейбер. Будьте приветливы и помогите ей познакомиться с нашими порядками.
«Мадам Бонтон» говорила всегда, будто диктант диктовала. Надо было знать ее несколько месяцев, чтобы понимать, что в сущности, она безвредна. Новенькая, в таком же, как у всех, черном переднике, держалась очень прямо и даже храбро улыбнулась.
— Хорошенькая, — вздохнули где-то на последней парте. Она и впрямь была хорошенькая, эта Римма: яркие карие глаза и черные кудри. Впрочем, ясно было, что место первой красавицы класса она не займет. Это место было прочно утверждено за Зиной.
На первой же перемене новенькую, как водится, окружили и стали расспрашивать.
— Из Никола-а-ева? Ах, какая провинция! — протянула Леля Губинская и повела плечиком. Лелю в классе недолюбливали. Ничего, конечно, не было плохого в том, что ее папа пожертвовал такие деньги на Евангелическую больницу. Это было принято, и каждый, делающий что-то для города, мог быть уверен, что вся Одесса будет об этом говорить. Но не сам же он и не члены же семьи! В Лелиных бесстыдных об этом разговорах было еще и оскорбительное для города: будто без ее хлопот Одесса забудет о благодарности. Девочки чувствовали, что это похуже обычного хвастовства, хотя и не отдавали себе отчет — чем именно хуже. Еще больше возмущали их восторги Лели по поводу волшебного фонаря, подаренного ей на Рождество. Волшебный фонарь — это было почти чудо, и лучше было о нем не мечтать. Не признаваться же себе, что завидуешь Леле!
Римма обо всех этих отношениях знать не могла, но симпатию класса почувствовала именно на себе, и дерзко взглянула на примятый Лелин бант.
— А вы там бывали? В Николаеве? — вкрадчиво спросила она.
— Нет, разумеется! — Леля вздернула подбородок, как будто ее потянули сзади за косу.
— Тогда, конечно, провинция, — весело согласилась Римма, и девочки засмеялись. Смелая какая! И умница, как нашлась, — подумала Анна и решила взять новенькую под защиту. Это могло еще понадобиться, потому что Леля не собиралась сдавать позицию.
— А что ж вы оттуда уехали, из Николаева?
О, тут Римма могла не стесняться ответом. Она уловила, что никто уже не посмеет смеяться или хотя бы отказать в сочувствии.
— Там умер мой отец. При трагических обстоятельствах. И мама не могла там оставаться жить.
— Почему же?
Леля уже и сама жалела, что начала задирать эту выскочку, но остановиться не могла. Хоть бы какой-нибудь безопасный отход для самолюбия!
— Потому что она его любила. Но вам, наверное, еще рано понимать про любовь.
Это было уже наотмашь. Не понимать про любовь никто из гимназисток второго класса позволить себе не мог. Все оказались на стороне Риммы, и ниоткуда Леля не могла ждать пощады.
— Конечно, она не понимает. Пойдемте, Римма, я вам покажу, где у нас чай пьют, — приобняла новенькую Зина. И они пошли праздновать победу Риммы чаем с бубликами, продаваемыми обыкновенно уже на первой перемене.
Оказалось, что Римма жила в том же дворе, что и Петровы, но только в наемном флигеле. Это было воспринято как поразительный оборот судьбы, так что Зина, Анна и Римма уже через несколько недель стали близки, а в гимназии и неразлучны.
Начало весны в Одессе чувствовали первыми почему-то не птицы, а коты. Вдруг какая-то из февральских ночей взрывалась боевыми воплями, победными кличами и совершенно диким, звериным воем. Кроме котов хозяйских, тоже забывавших о приобщенности к цивилизации, были еще несметные орды вольных бродяг, без труда переживших мягкую южную зиму и теперь ликовавших до хрипа. От драных крыш Слободки до крыши дворца градоначальника разливался кошачий разгул. Дворники сатанели, но были бессильны. А самые голосистые бандиты, по слухам, устраивали весенний концерт на скульптурной крыше Оперного театра.
Утром город просыпался уже в новом, весеннем воздухе. От него хотелось то ли спать, то ли делать глупости. И разговоры были весенние, и взгляды, и некоторая путаница в самых обыденных делах. От масленицы до самой вербной недели все было как-то странно смещено, и Анна никогда не могла разобраться, был ли этот промежуток бесконечно долгим или, наоборот, пролетал быстрее, чем ей хотелось.
Можно было, возвращаясь из гимназии, покупать ранние фиалки, вылавливать их из ледяной воды в мисках торговок и смеяться, как мгновенно краснеют пальцы. Самым лучшим, самым своим местом во всем мире был тот самый малиновый диванчик в комнате Зины, где они, теперь уже втроем, говорили о важном, захватывающем и немножко стыдном.
— А ты будешь выходить замуж? Я — так никогда! Зина, гадкая девчонка, что ты опять смеешься?
— А есть примета: кто так говорит, раньше всех замуж пойдет.
— Чепуха какая.
Римма снисходительно улыбнулась, точно как дядя Моисей, когда он говорил о провинциальных предрассудках.
А вот увидишь. Ты будешь в белом платье, и цветы в руках, а мы будем тебя поздравлять и ужасно, ужасно завидовать, потому что мы с Анной будем еще незамужние, а ты — уже дама. В шляпке из Парижа.
— Да-да, — подключилась Анна, — и у тебя потом будет ребеночек, такой кудрявый, а мы будем дарить ему игрушки.
— Да ни за что на свете! Я стану певицей и уеду в Италию, и буду петь там а Милане. И все мужчины будут на меня смотреть, а я — ни на кого.
— Ну так выйдешь замуж за итальянца. Тем более ребеночек будет кудрявый.
— Да что вы ко мне с ребеночком!
Римма яростно полыхнула глазами, но девочки так дружно рассмеялись, что не выдержала и она. Такие разговоры всегда у них кончались смехом, потому что тема была все-таки опасная, и лучше было шутить либо говорить о других. Любовь была страшноватой то ли игрой, то ли болезнью, от которой нет лекарств. От нее мужчины стрелялись, женщины травились либо бросались под поезда. Любовь казалась тем красивее, чем страшнее был ее конец. К тому же книги о любви, если и заканчивались свадьбой, то дальше, видно, не происходило ничего достойного внимания, а значит, все равно это был конец.
— Ну вот ты где-нибудь читала, чтобы муж и жена друг друга — любили? Возьми хоть Толстого, хоть кого. Помнишь, там граф Николай своей Мари объясняет, что не любит он ее, а она ему — как палец, и отрезать нельзя. Фу, гадость какая!