— Всегда жили! — согласно и радостно кивнула Преграденская. — А теперь и вовсе. Он, Ванюшка, теперь и пенсию будет получать большую. Теперь Харитина за него обеими руками держится!
— Тьфу на тебя! Обеими руками держится! Из-за того что пенсию будет получать большую, да? Ты ж и скажешь! — грубым голосом отчитывала ее недовольная Мошичка. — Тебя послухать, так и жить не захочешь. Да я сколько помню, они всегда жили душа в душу. («Как кошка с собакой», — отпустил кто-то, но тетя Настя на это не обратила внимания.) Ты же не знаешь, а я знаю: ссорились они из-за того, что приложиться любил. Да из-за Швеца. Ивановна всегда воевала за него. А ты наговоришь бог знает чего!
— Вот это правильно, — красивым голосом сказал сверху кузнец Колодезный.
— Я согласна! — крутнулась в его сторону Пащенчиха. — Мы все знаем, из-за чего у них были ссоры. Но где клад, там и лад!
— Где лад, там и клад, — поправил ее кузнец, возвышаясь над всеми в величавом и могучем спокойствии.
— И я то ж говорю, где клад, там и лад, — кивнула в его сторону Пащенчиха и повернулась ко мне: — Теперь и у меня, Ванюшка, пенсия будет восемьдесят рублей, а то и все сто. Слышь, Ванюшка? И у всех такая будет.
— Да теперь у некоторых будет и большая, — сказал кузнец, давая кому-то из строителей прикурить от своей папиросы.
— Теперь мы будем получать пенсию, как в городе. Слышь, Ванюшка? Не уехали бы вы, и твоя мать получала бы столько…
— Было бы здоровье! — вздохнула Мошичка. И с ширящимся вопросом в глазах посмотрела на меня: — А мать же как там?
— Да еще бегает.
— Ну, слава богу. Детей подняла, вон вы какие, и еще бегает, — с ласковым вздохом говорила Мошичка; и теперь я понимал ее взгляд. «Вон как оно получается: бегали здесь без штанов, а теперь вон какие, выучились. Вот как оно получается!» — как бы говорили грустные ее глаза.
— Бегает и даже строится.
— Ну, вы хоть помогайте ей.
— Помогаем.
— А пенсию получает?
— Сорок пять рублей.
— Слава богу. Она у нас ударницей была. С нее нормы брали, — говорила тетя Настя. — Слава богу, хоть вас подняла. Ты там ей привет передавай.
— Передам, тетя Настя.
— От всех привет, — сияющими голосами говорила родина, — мы все ее любили. Вот она пела!
А Преграденская так и лезла в глаза:
— От меня привет отдельно! Слышь, Ванюшка? Скажи, мы зажили! Все расскажи!
— Передам. И расскажу.
— Да пусть в гости приедет, — все так же глядя на меня, сказала Мошичка. — Мы хоть песни поспиваем. А то мы уже и песни разучились петь.
А почему ж разучились?
— Кто зна? — отвечала Мошичка. — Не поем, да и все. Молодежь, бывает, поет.
— Скиглят, а не поют, — махнула рукой женщина, которую, я не узнавал, но Мошичка на ее замечание не обратила внимания, продолжала грубым своим голосом:
— Вот и эту поют, про Труболет.
— Скиглят, а не поют, — возражала женщина, которую я не узнавал, — транзисторы за них поют!
Чтобы переменить разговор, я опять повернулся к Липченковой хате:
— А как же вы говорите, что Филиппу Ивановичу деньги кругом сыплются, а у него даже плетня нет, голо.
— Град! Все град, Ваня! Все смыло! Стихия…
— А чего не огораживается?
— Так ему ж квартиру дадут! Ему ж квартиру наметили! Он того и не огораживается!
Кто-то посмеивался:
— Да он не очень разгонится, если и не будет квартиры.
— Ему будет квартира! — кричала, не поняв, Преграденская. — Ему первому решили дать! Он сам выбрал, в каком месте. Я ж тебе говорила, Ванюшка! Он сам себе облюбовал, в каком доме. Вон столовая новая строится, а дальше фундамент. Так это будет его дом, и в нем будет его квартира!
А великанша Лена Колодезная — по себе выбрал кузнец! — взяла меня за плечо и повела оголенной рукой по Труболету, говоря спокойно и величаво, как и ее муж:
— Вон фундамент. Для трех домов. Это и будут начинаться наши Черемушки. Это будет главная улица. А эти хаты все поломают. И нашу сломают.
— А если кто захочет жить в собственном доме? — спросил я.
— Пожалуйста. Пусть строится на здоровье, — за всех отвечал кузнец-богатырь.
А Преграденская кричала, захлебываясь:
— А матери своей так и передай: зажили труболетовцы! Пускай приедет и увидит!
В душе моей не укладывалось свершившееся, я его еще не в силах был осмыслить как следует и почти задыхался в восторге, оглядывая новостройки родины: «Да-ааа!»
13
Парни и девчата занимали столы под пластиковым навесом, неся перед собой от окошка столовой тарелки и чашки. Лена и Иван Колодезные, Гусевы, Мошичка, другие труболетовцы расходились по домам. Я наотрез отказался от приглашений: «Нет, дорогие-хорошие, буду обедать только в столовой!» И, хотя не так давно ел у тети Мани, тут же взял талончик у однорукого, с потертой кожаной сумкой кассира, стоявшего на виду за маленьким столиком, — решил попробовать, какой он тут, обед из возобновившегося труболетовского котла. Русявая, с оплывшими, соединенными одна с другой конопушками кухарочка отвалила мне баранины на второе этак человек на десять по городским нормам. Я намерился уже ругаться: «Что это вы, дорогая-хорошая? Рады, что в град побило овец, и набиваетесь, чтоб я вас пропесочил?» Но тут увидел, что «дорогая-хорошая» тоже в «интересном положении», и воздержался ругаться. Когда глянул в другие чашки — в каждой столько же, а то и больше. «Ох ты! Хоть бы справиться, а то скажут, что и работник такой, как едок».
Я вспомнил, что когда-то здесь в колхозе кашеварила моя мать, и сказал:
— Ну, дай бог!
— На бога надейся, а сам не плошай!
Справа от меня села Лида Коровомойцева. Она долго мешала в чашке, держа голубой свой василек в свободной руке, и, улучив минуту, наконец решилась спросить, задрожав и застеснявшись так, что у нее выпал цветок:
— А Володя ж как там?
— Володя? Живет — черт крюком не достанет! — отвечал я весело и точно бы не зная о давней, первой ее любви. — Таксист! — Так же, как и тете Мане, я хотел сказать, что он купил «Жигули», но промолчал.
Она взяла цветок, повертела, глядя на него, а видя, наверное, жившее в ней прошлое: то, как они гуляли на улице на Казачьей, как плясали и пели, еще стесняясь целоваться, и, улыбаясь этому светлому прошлому, забыв мешать в чашке, закашлявшись, упустила цветок опять.
— А семья, — она сглотнула, блестя глазами и пятнясь сухими, отбелявшими пудру кругами, — какая?
— Сын и дочка.
— Уже, наверное, большие?
— Сын перегнал отца.
Она раза два зачерпнула из чашки и, глядя поверх, забыла есть, видя, должно быть, подлунные гуляния. По щеке, закатывая пудру, катилась слеза. Она встрепенулась, услышав живое ее щекотание, торопливо разломила ломтик и принялась есть; потом опять забыла, что в столовой, и улыбалась в чашку, не видя ее и снова вертя синий и живой, как ее глаза, цветок.
— А видишь его часто?
Стыдно было сказать, что мы почти не встречаемся, хотя и живем на одном краю города, а если когда и встретимся, то обязательно поцапаемся за мать и за прочее.
— Да вижу, — неопределенно отвечал я.
У нее опять набухла синяя, как василек, слеза.
Кто-то усмехнулся:
— Без живой копейки дворцов не наживешь!
Она опять уронила цветок; вспомнила себя за столом, подхватилась:
— Я и забыла: у меня там куры взаперти некормленные, а я увязалась за вами. Ты уж меня извини, Вань. Побегу. — И, вдев цветок мне в петлицу, с разгоревшимися глазами поцеловала меня в щеку, шепнула: — Поцелуй там за меня. — И почти побежала в голубом своем, ярком на солнце платье. Видевшая все Преграденская вздохнула сладко:
— Вот оно как бывает, Ванюшка! Сколько прошло, а все помнит! И она, слышь, всех отшивала, сколько к ней ни приставало…
14
Я ел и вглядывался в юных моих земляков, разделяющих с нами трапезу, и с радостью отгадывал.
— Ты, наверное, Хилькова, красавица? Так? — добивался я у белой, как сметана, длинноносой девчушечки, обнимавшей опорный столб навеса и внимательно, поразительно внимательно смотревшей на меня ярко-белыми, смелыми, хильковскими, глазами. Она обкрутилась вокруг столба на белой своей, хильковской, ручонке и, не ответив, но выразив всем своим вспыхнувшим существом, что да, Хилькова, продолжала также смотреть внимательно, но уже по-новому, вся какая-то осветившаяся, вся глядевшая, как расцветшая вишенка под внезапным весенним солнцем, вся открывшаяся в эту детскую свою минуту от удивления перед непонятным ей взрослым угадыванием.
— Хилькова она, правда. Вали Хильковой, твоей ровесницы, дочка. А как ты, Ванюшка, угадал? — удивлялась и Пащенчиха.
— Копия. Как не угадать? — говорил я с солнечной, сквозяще раздававшейся во мне мыслью о своей дочурке, о своей копии. — А ты не иначе Артельцевского корня, карапуз кареглазый! Петра Артельцева!