— Дай машину, — попросил Камлаев. — Жена в больнице.
Актер, не говоря ни слова, скрылся в глубине прихожей, вынес ключи…
…Темно-синий «Ниссан» сорвался с места в карьер и, распугивая голубей, нырнул под арку… Взлетая правыми колесами на тротуарные бордюры, несясь по осевой, выскакивая на встречную, Камлаев гнал тяжелый джип вперед; утопив педаль газа до упора в пол, обходил бесконечный, растянувшийся поток машин, успевал проскочить на зеленый. «Когда женщина так долго не может забеременеть, то могут возникнуть какие-то осложнения…» — Наташины слова засели у него в мозгу, и, кроме этих слов, кроме данности, заключенной в них, для него ничего уже не существовало: не было той начальной оглушенности, потрясенности чудом, весть о котором принесла Наташа, не было ни радости, ни бешеного торжества, ни признательности Нине и той силе, что вдохнула жизнь в Нинин живот. Только страх, только стиснувшая сердце смертная тоска и непрерывная мысль о том, что чья-то жизнь подвешена на волоске.
Он все делал автоматически, выворачивал руль, протирался в первый ряд, перестраивался, подрезал, сигналил, ненавидел себя за бездействие, за то, что целый месяц сладострастно растравлял свое небывалое новое одиночество, за то, что он так плохо Нину искал, за то, что не носился в ее поисках по городу, смирившись с заведомой бессмысленностью подобного занятия… за бесчувствие, за неспособность уловить, что именно происходило с Ниной во все эти дни, и сам себе сейчас казался полым и смотрел на себя как будто со стороны, откуда-то сверху — «душа так смотрит с высоты на ею оставленное тело». Смертный страх за младенца неподвижно засел у него под сердцем, но само это сердце было словно не здесь — вне Камлаева, далеко впереди. И он хотел, чтобы это ощущение разлученности живой души и телесной оболочки продолжалось и продолжалось. И этот страх, и эта смертная тоска. Потому что, пока они будут продолжаться, сама жизнь его будет продолжаться, жизнь Нины, жизнь ее ребенка и его, Камлаева, жизнь.
«Не для того была дана, подарена эта жизнь, не для того зачат ребенок, чтобы сразу же его отбирать, — так он думал, — потому что сразу отбирать свой же собственный дар — это бессмысленно. Пусть Создателя не заботит справедливость, но пусть Его заботят хотя бы целесообразность и совершенство. А какое совершенство может быть в подобном действии, так что ничего страшного не случится, ты слышишь, Нина? Ничего страшного не случится, потому что этого не должно быть никогда».
Телефон на соседнем сиденье опять заревел, как брачующийся осел, и Камлаев, не сбавляя хода, ухватил его одной рукой.
— Да, я слушаю.
— Я могу поговорить с Матвеем Анатольевичем?..
— Можете.
— Я по поводу вашей супруги, Матвей Анатольевич. Она сейчас находится у нас. Я — врач медицинского центра…
— Да, я в курсе, я вас слушаю.
— Дустов Игорь Леонидович. Я так понимаю, вам все сообщили. Вы можете к нам подъехать?
— Я уже подъезжаю.
— Ну, вот и отлично. Поговорим на месте. Я вас встречу. Все в порядке, вы не волнуйтесь. В настоящий момент все более чем в порядке. Просто мы посчитали ваше присутствие необходимым. Ждем.
Какую-то машину развернуло поперек движения, и на полном ходу в нее въехала еще одна… Камлаевский «Ниссан» запрыгал по трамвайным путям, свернул в переулок, потом еще в один и, развернувшись полукругом, завизжав, остановился у ворот совершенного творения современной строительной индустрии — пятиэтажного комплекса из бетона, стекла и стали, в стенах которого беременели, как говорили, даже старухи.
На крыльце поджидал его заросший щетиной до самых глаз неандерталец в салатовом медицинском халате.
— Это я вам звонил, Матвей Анатольевич.
— Я могу ее увидеть? — спросил Камлаев с ходу.
— Да, конечно, но для начала я предпочел бы обрисовать ситуацию вкратце. Беременность, пять с половиной недель, — неандерталец рапортовал с каким-то удрученным и обреченным присвистом, что очень не понравилось Камлаеву — уже и мыло приготовил для «умывания рук», безвольный рохля, равнодушный, размазня. — Понимаете, по всем медицинским показаниям…
— По всем медицинским показаниям у моей жены никогда не должно было быть ребенка, — перебил Камлаев. — Что дальше?
— Да нет, не в этом дело. Если не вдаваться в медицинские подробности, у вашей жены серьезная патология, при которой невозможно нормальное развитие плода. Более того, оставление плода чревато серьезными последствиями для здоровья и даже жизни вашей супруги. Вот почему ей с самого начала было рекомендовано прерывание беременности. Это, так сказать, наиболее циничный и легкий способ решения проблемы. Но ваша супруга от этого наотрез отказалась. И, разумеется, ее можно понять: после стольких лет и стольких неудачных попыток — наконец-то получить возможность выносить и родить своего ребенка… разумеется, она восприняла предложение врачей в штыки. Понимаете, организм вашей жены не готов к беременности. После стольких лет произошла определенная перестройка организма, и теперь организм отстает от развития ребенка и будет отставать все время, не имея возможности вовремя удовлетворять все потребности плода в питании и так далее. На долю вашей жены, таким образом, выпадают сверхперегрузки, и можно было бы сравнить эти нагрузки с теми, которым подвергается обыкновенный, неподготовленный человек, окажись он в космосе. Сейчас это отставание незначительно, но со временем оно будет все увеличиваться и увеличиваться. И тут возможны многие неприятные вещи… — неандерталец опять досадливо присвистнул, возбудив в Камлаеве острейшее желание схватить врача за глотку, — …одним словом, есть серьезный риск, что ваша жена не справится. И не только нельзя ручаться за сохранение ребенка, но и…
— Понятно. Что вы можете сделать?
— Мы можем попытаться сократить то отставание, о котором я говорил, сократить его искусственно. И мы располагаем всеми необходимыми возможностями для этого. И мы сделаем все от нас зависящее.
— И, разумеется, всего от вас зависящего недостаточно? — скривился Камлаев.
— Еще раз повторяю, мы сделаем все, что в наших силах. И огромную роль здесь играет то, что мы подключились на самой ранней стадии. Не торопитесь обвинять нас в том, что мы заранее умываем руки. Обвинить нас во всех смертных грехах вы еще сто раз успеете. — В голосе рохли появился металл; неандерталец опережал все реакции Камлаева, и сегодняшние, и завтрашние, и терпеливо улыбался совпадению своих представлений с реальными камлаевскими действиями и чувствами. — Пойдемте, я проведу вас.
— Вы сказали ей, что собираетесь связаться со мной?
— Вообще-то нет. Я полагал, если вы до сих пор не появились здесь, у нас, между вами произошло нечто серьезное. И я полагал, что она отнесется к моему предложению связаться с вами негативно — в силу причин, мне лично неизвестных. Но мне показалось важным поставить вас в известность и пригласить сюда, потому что вы имеете на это право. А во-вторых, супруга ваша чрезвычайно нуждается в поддержке действительно близкого, родного человека. И кто, как не вы, ей способен эту поддержку оказать, хотя сама она, возможно, этого сейчас не понимает. Но я думаю, все будет в порядке. Как раз такое положение, как у вас сейчас, и должно вас сплотить и заставить позабыть все прошлые обиды, — сказал неандерталец с простосердечной убежденностью. — Пожалуйста, до конца коридора, последняя дверь направо.
— Спасибо. — Спасибо, мой бедный эскулап, наивный спасатель поперечно предлежащих младенцев и их тридцатилетних мам с преждевременным созреванием плаценты, спасибо, неандерталец, дай бог твоим рукам не дрогнуть в самый ответственный момент, вот только есть многое на свете, друг мой Дустов, что и не снилось тебе по разряду «прошлых обид», потому что покорный твой слуга повинен отнюдь не в точечных обидах, а в непрерывном и совершенно безбожном небрежении по отношению к твоей последней пациентке. Тебе и не снилось, какие пытки способны причинять не воспаленные яичники, не преждевременно раскрывшаяся матка, а вот этот потный господин, который смотрит на тебя с таким неподдельным страхом за жену и ребенка. Тебе и не снилось, какие мучения способны причинять не мысли, что младенец каждую секунду может задохнуться в материнской утробе, а вот этот господин, идущий по коридору и взволнованный, как пожилой нацистский хирург перед встречей со своим бывшим пациентом из Освенцима. И, пытаясь натянуть маску вины, раскаяния, запоздалого преклонения перед тем, на ком ставил опыты, — «столько лет утекло», «будем друзьями», — он осторожно стучит сейчас в последнюю по коридору дверь и, не дождавшись ответа, осторожно толкает ее «предательски задрожавшей» рукой. И входит, инстинктивно, помимо воли втянув голову в плечи, как будто опасается удара; подслеповато прищурившись, входит, как будто старается разглядеть в сидящем на кровати незнакомом старом человеке одного из своих подопытных сорокалетней давности. Нет, она ничуть не изменилась, бедная, родная, только вот поворачивается так медленно, как будто через силу, да еще под глазами темные круги, под все такими же презрительно прищуренными глазами, чья близорукость принимается обыкновенно за выражение невиданного высокомерия.