— Не даю. Я неясно сказал? — загремел Камлаев и злобно швырнул трубку под стол.
Он рывком уселся на диване, свесив кисти между колен, и какое-то время бессмысленно созерцал хромированный IWC Schaffhausen на правом запястье: достаточно пошевелить рукой для того, чтобы автоматический механизм пришел в движение, создавая запас хода на ближайшую неделю, а если часы остановятся, то это значит, что вы умерли, что вы не двигались семь дней. Поднялся и пошел на кухню, чтобы кофе сварить, но тут опять запиликал из-под стола телефон, и Камлаеву пришлось, присев на корточки, полезть за ним под стол.
На этот раз звонил увенчанный большими и малыми пальмовыми ветвями режиссер Татарцев, предлагал написать музыку для фильма о страшном преступнике, ставшем святым, о грехе, об искуплении, об истинной вере, о божественных чудесах, об отшельниках, живущих на условных Соловках… И музыка нужна была «соответствующей силы», как выразился режиссер, не «лубочная подделка под православные песнопения», а глубоко оригинальное вокальное произведение, в которое «слух окунается, как в ключевую воду».
— У меня с этим делом как-то не очень, — отвечал Камлаев. — И с ключевой водой, и с искуплением, и с монахами и Богом. Я скорее всего не смогу.
— Ну, а кто же, если не вы? — прошепелявил отличавшийся незначительным дефектом речи режиссер. — Я же слушал еще вашу музыку к подошьяновскому «Платонову». Вот такая, такой энергии музыка нам и нужна. Которая течет как будто помимо человека. Такая, что людям ее и не слышно, почти тишина, но в воздухе, в космосе она есть… Вы только не думайте, что я вас захвалил, я просто думаю о деле… Можете пока прочитать сценарий, я вас не тороплю.
— Я подумаю, — ответил он глухо. — Ничего заранее не обещаю, но я подумаю.
«Подумаю, но, видимо, уже в следующей жизни», — сказал он себе. На этот раз он захватил с собой телефонную трубку и пошел на кухню. Там он взял кофеварку, разобрал ее, вытащил фильтр, вытряхнул из него слежавшийся кофе в раковину, налил в агрегат воды, открыл жестянку с молотым кофе, засыпал в фильтр, собрал, завинтил и поставил вариться. Сценарий о чудесах, которые даются человеку через долгое послушание; вчерашний убийца и насильник, стрелявший в родного отца, чтобы спасти собственную шкуру, затворяется в келью и с утра до ночи бьет земные поклоны, расшибая лоб об пол, — «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас». «Отче наш, Иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли». Не так ли и он обещал молиться изо дня в день в воображаемом разговоре с Ниной о ниспослании им, бездетным, ребенка. Но ничего внутри не стронется, не придет в движение, не зашевелится под сердцем. «Паки, паки, иже херувимы…» Его никогда не тянуло под церковные своды. Два раза за жизнь он побывал в церквях — в семнадцать лет, притянутый досужим любопытством, и в сорок пять, как экскурсант, как «культуролог», как гид, в Армянском монастыре, в Крыму, вместе с Ниной. Был способен восхититься чужому тихому благоговению — наверное, да, но в лицах и глазах прихожан ему неизменно чудилось такое раболепие, такая одурманенность («опиум для народа»), такая стертость собственного «я», что он никогда не мог вот эту покорность и стертость принять, через это отторжение переступить, от «я» отказаться. Такой универсальный и равняющий сильных со слабыми, одаренных с бездарными посредник, как церковь, был ему не нужен, им не принимался.
А сейчас Татарцев хочет от него, чтобы он вот это уравнивающее начало церкви и восславил. Нет уж, дудки. А вернее, не стоит и пытаться. Но разве не то же самое начало он пытался ухватить, исполнить в финале «Платонова» и разве не все равны перед законами природы, бессердечными и к человеку безжалостными? И нет уже сильных и слабых, и последнему фламандскому зеленщику равен великий Харменс ван Рейн, потерявший и троих своих детей, умерших во младенчестве, и возлюбленную Саске. Гигантский деспотичный ноготь, щелкающий по мягким младенческим головкам. Так за какое такое собственное «я» стоять, когда любая моровая язва настигает всех без разбора? Не угодно ли вам, паскудный старичок Камлаев, на склоне лет попробовать хотя бы один раз без своеволия соблюсти православный песнопевный канон?.. Как безграмотная баба, а? Ну, так какими там словами и у какого святого просить за бездетную жену? Про которую ты до сих пор не знаешь, где она и что с ней происходит. Да куда они пропали, ее чертовы товарки, ни одной не найдешь, все в каких-то разъездах, Наташку днем с огнем не сыщешь, Катька в Бельгии, Верка в Турции. А этот ее бывший, как его, Усицкий, повстречался с ним вчера, ну не спрашивать же, в самом деле, у него, не встречал ли он Нину?..
Он налил себе кофе и с дымящейся чашкой в руке, с сигаретой в зубах вернулся в кабинет, стены которого были обиты звукопоглощающей губкой, уселся за стол, открыл толстенную монографию одного шотландского фанатика, посвященную григорианскому хоралу, и углубился — насколько мог — в откровенно отупляющее чтение. «Действительно архаический параллельный органум может рассматриваться как апофеоз пригнанности, ибо здесь речь идет не только о полной пригнанности друг к другу двух голосов, отстоящих друг от друга на изначально заданный, не меняющийся интервал, проводящих одну и ту же мелодию и подчиняющихся строгому соотношению „точка против точки“, но и полной пригнанности модели и ее воспроизведения, ибо органум практически полностью содержит воспроизводимую модель в себе, что позволяет говорить о пригнанности… тьфу ты!.. микрокосма к макрокосму…» Нет, сил его больше нет, зачем так многословно о совершенно понятных вещах… Тут вдруг опять заиграл телефон, но на этот раз камлаевский мобильник заревел, поскольку у Камлаева «на входящие» из телефонной книжки был установлен «трубный глас» осла, а на чужие, «неизвестные» звонки — свиное хрюканье.
— Здравствуй, Матвей, это Наташа.
У Камлаева дыхание перехватило и кровь застучала в висках.
— Ах, вот ты где, а я тебе звоню, звоню… Слушай, как там Нина, ты встречалась с ней?
— Видишь ли, Матвей, я сама решила тебе позвонить, на свой страх и риск. Да, Нина сейчас живет у меня… Почему? Да вообще-то она не желала с тобой разговаривать. Похоже, я все-таки должна тебе это сказать — она у тебя беременна.
— То есть как это? — Он к чему угодно был готов, к тому, что Нина подает на развод, выходит замуж за Усицкого, уезжает на острова Огненной Земли, при жизни причисляется к лику святых, ложится на операцию по перемене пола…
— Ну, как, как? Вот так. Пять недель уже. Ребенок, Матвей, ребенок. Да какой-какой? — твой, не от святого духа же. Вот так вот, судьба подарила, значит, кто-то за вас крепко просил, только что это такое между вами случилось? Конечно, это не мое дело — влезать…
— Да как она, скажи мне, что с ней?
— Успокойся, успокойся, все нормально.
Он уже не вполне слышал себя, и мысли его текли параллельно разговору с Наташкой. Да как же, как же это? То, чего не может быть, в чем им два года назад окончательно отказали, то, в чем Нина была оскорбительно, бессовестно обделена, теперь было подарено ей, по справедливости возвращено? Пять недель, ну как раз, когда он уже спал с двумя женщинами, скотина… Выходит, что есть справедливость на свете.
— Да что же вы мне ничего не сказали? Как так можно вообще?
— А как так можно себя с ней вести, скажи мне, пожалуйста?
Ах, какая она сильная, пересилила все, в одиночку, сама — и врачебный приговор, и саму природу. Значит, нет ничего трудного для Господа. И сказал Бог Аврааму: Я ее благословлю, и дам тебе от нее сына. И пал Авраам, рассмеявшись: неужели от столетнего будет сын? И Сарра, девяностолетняя, неужели родит?.. И призрел Господь на Сарру, как сказал; и сделал Он Сарре, как говорил. Ну и что, ты теперь к ней полетишь обрадованный, с распростертыми объятиями, с цветами, мать твою? Не имеешь ведь на это чудо никакого права.
— Но не время сейчас об этом, — продолжала тараторить по обычной своей привычке Наташа. — Видишь ли, в чем дело, Матвей. Мне кажется, что с ней не все в порядке. Да не знаю я — в том и дело. Она мне ничего не говорит. Сейчас она уже в больницу легла — так рано, если все в порядке, в больницу никто не ложится, я по опыту знаю. Да и по ней я вижу, что все не слава богу. Пыталась расспросить — отмалчивается. Говорю: «Ну скажи хоть мне» — молчит. Не знаю, Матвей, не знаю. Ты сам подумай, когда женщина так долго не может забеременеть, наверное, могут возникнуть какие-то осложнения. Да, конечно, ты к ней поедь, я тебе сейчас все расскажу, где она да что…
Он сразу понял, что она сейчас в институте у Коновалова, и хоть немного, но успокоился, настолько прочным было доверие к знаменитому профессору и медицинскому центру, который тот возглавлял. И потому лишь черкнул ручкой по бумаге, ничего записывать не стал и, на ходу натягивая пальто, прижимая плечом трубку к уху, ничего не слыша, вылетел в прихожую. И вот уже давил на кнопку звонка, беспокоил соседа по лестничной клетке, ленкомовского актера. Тот вышел, закутанный в простыню, поглядел осоловело.