Но тут машина вырвалась на набережную. В тумане возник призрак зловещего крейсера, я по привычке матюгнулась, а мой любезный, мгновенно угадав адресат, слегка съездил меня по физиономии. И тут внезапно передо мной воплотился тот долгожданный маньяк, которому я давно мечтала вцепиться в глотку. И я вцепилась. Машина чуть не врезалась в парапет, мы вывалились из нее и покатились по мокрому асфальту. Он был каратист. Они там все самбисты-каратисты-дзюдоисты, им специально преподают эти дисциплины, чтобы умели бить человека грамотно, без риска получить сдачи, и безнаказанно насиловать дурочек вроде меня. Мой каратист не только легко скрутил меня в бараний рог, но для пущей важности еще изнасиловал тут же в машине, после чего вытряхнул из нее под зад коленкой.
Так начался этот производственный роман с идеологической подоплекой. Нас ничто не связывало, кроме слепой животной ненависти, но самое страшное, что не только его устраивал такой характер отношений, но и я сама ничего не имела против. То есть акт величайшей человеческой близости, величайшего человеческого доверия у нас превратился в акт животной ненависти и вражды. Мы оба получали удовлетворение именно таким патологическим путем. Он искренне боялся, что однажды я придушу его подушкой, отравлю или пырну ножом. Он был трус, но именно страх побуждал его мужскую потенцию. Ему не приходилось встречать столь отчаянного сопротивления, и это сопротивление питало его страсть и побуждало к новым сексуальным подвигам. Он был профессиональный убийца, насильник, и в постели мы оказывались каждый раз не иначе как обменявшись оплеухами. Но самое гнусное — именно он пробудил во мне женщину, я хотела его — и ненавидела в первую очередь за эту биологическую зависимость. Я мечтала избавиться от этой проклятой страсти — и понимала, что избавить меня от нее может только смерть. Я мечтала, чтобы он попал под машину, отравился водкой, сгорел, утонул, сгинул. Если бы он летел в пропасть, я не протянула бы ему руку, никогда бы не протянула. Порой я даже мечтала, чтобы он наконец укокошил меня. Вообще, дело к этому приближалось, на мне уже не было живого места от его страстных побоев. Но тут, на мое счастье или несчастье, я забеременела, и он, утратив ко мне всякий интерес, тихо слинял.
Он отсутствовал ровно полгода, и полгода меня никуда не тягали, но за это время, казалось, я прошла все круги ада. Первое время я даже ждала его вызова или визита: по-своему я даже тосковала по нему. Переспав с несколькими мудаками, я с удивлением обнаружила, что мой среди них отнюдь не худший. А может быть, и худший, но мне лично подходил именно он. Кроме того, он был красив. До сих пор мне кажется, что все красивые мужики работают там. Но тех, кто точно там работает, я узнаю всегда и повсюду. В этом смысле я могла бы работать в контрразведке, для меня все они меченые, клейменные дьявольским клеймом. Одно качество выдает их с головой: при всей их похожести, при безликости, которая гарантирует им неузнаваемость, они не умеют менять сам почерк своей жизни. Они торгуют только своей подлостью и, продавшись, все себе позволяют, как будто продали душу дьяволу и он гарантирует им неприкосновенность и неуязвимость. Только в торге с дьяволом имеет место душа, а здесь души нет изначально: таким образом, торгуют тут даже не совестью, а ее отсутствием, то есть подлостью. А подлость, как известно, дьявол не покупает, у него ее и так предостаточно, поэтому за нее он ничего не дает, — никакой гарантии, что эта подлость однажды не будет наказана. Поэтому они часто попадаются с поличным, разоблачаются и бывают преданы.
Меня даже в некотором роде устраивало, что мой любовник оттуда. Я не рассчитывала на его помощь, не такой это был человек, чтобы кому-то вдруг помогать. Устраивала меня причастность. Да, именно причастность к большой и грозной подлости, за которой можно спрятаться такой мелочи, как я.
Дни всенародной скорби по случаю смерти Сталина я провалялась в злачной больнице, куда залетела с криминальным абортом, который мне сделала старая алкоголичка ночью в кочегарке, где она работала истопником.
Явился он через полгода в новом качестве. Не подумайте чего хорошего, на хорошее он был органически не способен. Иногда мне и впрямь казалось, что их там как-то обрабатывают, — стерилизуют, что ли, или делают какую прививку от всех нормальных человеческих эмоций, ощущений и страданий. Ни одного проблеска человечности я в нем ни разу не заметила.
На этот раз он явился ко мне ярым антисемитом. После «дела врачей» только начиналось такое поветрие, и он, при его удивительной восприимчивости ко всему дурному, сразу же подхватил это опасное социальное и психическое заболевание. Но скорее всего, они сами при помощи таких ревностных проповедников насаждали в народе антисемитизм. Во всяком случае, мой хахаль служил своей новой вере с одержимостью бесноватого и с таким вдохновением, будто обрел свое подлинное жизненное призвание. Он всегда был сугубо партийным человеком, но мало ему было коммунистической партии и партии гебистов, он решил еще стать русофилом. Правда, русофильством или славянофильством это новое его вероисповедание не назовешь, потому что славянофилы, кажется, обязаны были любить свою землю, ее народ. Эти же уже ничего не могли любить, они способны были только ненавидеть: евреев, интеллигентов, ученых — словом, все образованные слои населения. Поэтому их новую партию можно было бы назвать только антисемитской, но никак не русофильской. И когда они в своей истовой программе апеллировали к народу, то это тоже было большой натяжкой, потому что русскому населению, особенно в данный его запойный период, дела не было как до евреев, так и до русофилов.
В новом своем задвиге он стал поистине бесноватым. Всегда, везде и повсюду ему мерещились одни жиды с их коварными происками. Жидовским было все: кино, театр, поэзия, музыка; все актеры, ученые, физики и химики; все мысли, чувства, настроения и переживания. Кроме того, все нации, кроме русской, тоже были почему-то жидовскими. Детей он вообще никаких не выносил, и поэтому все они для него были жиденятами.
Целыми днями он изводил меня всякими глупыми сомнениями в моем происхождении:
— Ну и жидовские у тебя замашки! — Это насчет моей аккуратности.
— Меня воспитывали в Германии.
В Германии к моменту моего там пребывания евреев практически не осталось, этот факт был ему хорошо известен и обычно ставился в заслугу Гитлеру.
— И все-таки ты жидовка.
— Нет.
— Неужели не жидовка?
— Не жидовка.
— Ну признайся, что ты жидовка.
— Нет, я русская.
— Ну почему, почему ты русская?
— Да по крови.
Последний довод сражал его наповал. Почему-то ему так никогда не отвечали. Я понимаю, ошеломленные его нахальными вопросами люди начинали сразу же оправдываться и бормотать всякую околесицу про родину, березки и русский народ, от лица которого всегда осуществлялись все гнусные кампании посадок в этой стране. «Враг народа», «предатель народа», «защитник народа и отец родной». Они сами прекрасно знали, что никакого народа давно нет в помине, они сами собственными руками истребили его, ввели в расход, споили, развратили, одурачили. Но и эту антисемитскую кампанию они проворачивали от имени народа.
Он договорился до того, что жиды совратили революцию и направили ее не в ту сторону, создали лагеря и развалили народное хозяйство. Советскую власть он не трогал, потому что считал, что если бы не жиды, они бы при помощи своей партии возродили империю.
— Но империя держалась на трех китах; на православии, самодержавии и народности. Чем бы вы заменили этих китов, неужели одним антисемитизмом?
Он в бешенстве бросался меня душить, в результате чего обычно насиловал. Каждый раз, когда я чем-нибудь его доставала — иначе говоря, выводила из себя, — он бросался меня насиловать. Делал он это всегда с таким остервенением, что часто казалось: пришел мой смертный час. Он матерился, проклинал меня и вообще, наверное, был садистом, и если бы не боялся неприятностей, то с удовольствием бы меня укокошил.
Эти садистские приступы кончались обычно его полным бессилием. Тогда начинала ругаться я.
— И откуда ты только взялся, такой подонок, — рассуждала я, лежа с ним рядом в постели и растирая синяки и укусы. — Не иначе как твои предки были жуткими мерзавцами.
— Слава богу, я сирота, — гордо отвечал он. — Я сам себя воспитал и поставил на ноги.
— Иван, не помнящий родства, откуда же ты тогда знаешь, что ты не еврей? Ты ведь даже обрезанный.
Это был его основной комплекс, который мешал ему париться в бане вместе со своими коллегами и потом развлекаться с ними групповым сексом.
Передо мной он обычно оправдывался тем, что родился в мусульманской республике, где его усыновили и обрезали. Может быть, это была правда, но уж больно замысловатая и сомнительная для его тупоголовых коллег.