Суда он хочет! Тоже мне, хрен с горы, свалился на мою голову! Я, может быть, и не возражал бы, чтобы он моим прошлым дал научение будущим людям, кабы в этом великом правдосозидании не затерялся один мелкий пустяк — мое настоящее. Мой горестно-немощный, безвидно-похмельный сегодняшний день.
Простым будущим людям, которые при содействии Магнуста будут жить теперь только по правде, и героям страшного прошлого, исчезнувшим как бы навсегда — им на мое настоящее, ищущее только покоя, забвения и опохмелочки, — им на него наплевать. А мне — нет. И прошу не забывать незначительную, но довольно важную подробность: я единственный мост, соединяющий пропасть между настоящим вчера и непришедшим завтра. Поэтому со всей сердечной искренностью и партийной принципиальностью я крикнул на весь мир шепотом: не хочу! Не хочу, чтобы бессчетные орды умерших, замученных, убитых шли по мне — по мосту — из прошлого в будущее. Их так много, и так согласно они будут просить суда, справедливости, возмездия, что возникнет — как в школьном учебнике — резонанс. И мост — я, мое настоящее — разрушится, распадется, рухнет в пучину небытия. Нет, дорогой зятек, не могу я вам пойти навстречу.
Я вам отказываю. А в трибунале, который вы учинили незаконно, неконституционно, не правово, мои интересы, я уверен, сможет достойно представить мой старый адвокат, мой верный правозащитник Сенька Ковшук. Он должен достойно и глубоко аргументированно пояснить: почему, при каких обстоятельствах и с какой целью был лишен жизни на спецкомандировке Перша Печорской лагерной системы Главного управления лагерями МГБ СССР зек Наннос Элиэйзер Нахманович, 76 лет, отбывающий по статьям 58-1 58–10, 58–11, 59-3 небольшой срочок наказания в 25 лет. Необходимо отметить, что поскольку пенитенциарная политика советского права никогда не делала наказание самоцелью или, упаси Боже, местью и карой, а пеклась только о перевоспитании недостаточно сознательных сограждан, то предполагалось, что полностью перевоспитавшийся Элиэйзер Наннос в цветущем возрасте — ему будет всего 101 год — выйдет на волю и заживет счастливой жизнью. Никаких препятствий для этого не просматривалось. Но он сам не захотел, он по глупости своей и еврейскому упрямству предпочел умереть. Как говорится, вольному — воля…
АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ
В те поры пришел уже Семен Денисыч Игнатьев, новый наш министр. Вот уж действительно как гром с ясного неба! Этакий беззвучный, не очень заметный гром…
После ареста Абакумова в Конторе стало ясно, что всей компании Берии сказано громкое «фэ!», и на авансцену вылез маленковский свояк и выкормыш Крутованов. Он вывалил из тележки Абакумова, по его материалам вседержитель нашей безопасности помещен в 118-ю камеру блока «Г», и ни у одного человека не было сомнений, что не сегодня-завтра Крутованов пересядет в кабинет председателя правления страхового общества «Россия». А ведь никакого приказа об отстранении Абакумова от должности министра не поступало! И никакого распоряжения о назначении кого-либо исполняющим его обязанности тоже не было. Чудеса, да и только! Чистая фантастика! Поезд из проклятого прошлого в светлое будущее катился без машиниста. Великая автоматика — дисциплина ужаса гнала наш паровоз вперед. В коммуне, надо полагать, будет остановка! Опустела только приемная Абакумова — длинный «вагон», сгинул бесследно кондуктор Кочегаров, и всю утреннюю почту уже носили на подпись к Круту. А в приемной его напуганно и возбужденно сопела толпа генералов, мгновенно перекочевавшая сюда из абакумовского «вагона».
Не знаю, когда спал в эти дни Крут, потому что уезжал он с Лубянки около семи утра, а в десять тридцать, свежий, аккуратно причесанный, в шикарном костюме, пахнущий английским лавандовым одеколоном, он начинал ежедневное оперативное совещание. В три часа отправлялся обедать, а в шесть возвращался в кабинет и до утра — доклады, рапорты, накачки, вздрючки, указания, поручения. Он взял игру на себя. Не знаю — и никто не узнает никогда, — обещал ли ему что-то Великий Пахан, говорил ли ему о чем-то свояк или это как-то само собой подразумевалось, а может быть, своей инициативой, ярко продемонстрированной верностью, гигантской работоспособностью хотел он показать, что нет и быть не может другого претендента на кресло главного страховщика России.
И вся бериевская шатия откатилась в глухую оборону. Их будто паралик схватил — власть утекала из рук на глазах, и они были бессильны что-то сделать. Совершенно очевидно, что Всевышний Пахан в этом раунде бесконечного соревнования решил дать по ушам брату своему мингрельскому Лаврентию и основательно приподнять бабьемордого холуя Маленкова. Смешно, что в руках бериевских кровожадных бойцов было три четверти сил самого страшного карательного механизма в мире, и им достаточно было лишь быстро и легонько обернуться — не только от Маленкова с его компанией, но от самого полудохлого дедугана Сосо Джугашвили не осталось бы вонючего пара.
Но универсальность этой гениальной бесовской машины и состояла как раз в том, что они не могли сговориться между собой даже перед реальной угрозой их общей катастрофы. Они сидели по своим роскошным кабинетам и покорно, терпеливо ждали приказа о назначении министром Крута, после чего все они будут выгнаны, разжалованы, брошены на понизовку, часть арестована, а кто-то убит. Ибо знали — сговариваться нельзя! Тридцать лет с лишним — без выходных, каникул и праздников — они изо дня в день существовали удивительной жизнью, которая полностью, всецело, тотально состояла из лжи, вероломства, обмана, интриг, корыстного доносительства, всеобщего предательства, обязательного лицемерия, льстивого криводушия, лакейской униженности и палаческой безжалостности. И усвоили, как «Отче наш»: любой человеческий поступок, любое нормальное душевное проявление караются тюрьмой и смертью.
Поразительный факт — миллионы людей здесь были казнены за участие в заговорах. А я утверждаю, что первый настоящий заговор в этой стране возник только тогда, когда перестали карать за несуществующее!
Да, да, да! Я это утверждаю, потому что я был выдумщиком, пружиной, исполнителем этого заговора! Свидетельствую: это был вовремя задуманный, правильно организованный и грамотно осуществленный заговор. И назывался он — «ликвидация врага народа, английского шпиона, муссаватиста и дашнака, члена Президиума ЦК КПСС, первого заместителя Председателя Совета Министров СССР Л. П. Берии»…
* * *
Но это все было через два с половиной года, а тогда все эти кровавые трусы попрятались по норам и ждали с ужасом приказа о назначении нового министра государственной безопасности. И наконец он грянул… И товарищ Сталин показал всем, почему ни Лавруха, ни Маленков, ни Каганович — вообще никто из его шайки — не может с ним тягаться. А назначил он министром Семена Денисовича Игнатьева. Не лихого бесстрашного проходимца Крутованова, не хитроумного палача Кобулова, не террориста Судоплатова, не шпиона Фитина, не убийцу Рухадзе и не своих подрастающих тонкошеих молодых вожденят.
Игнатьева! Министр государственного ничтожества Семен Денисыч — не личность и не профессионал политического сыска — мог гарантировать Пахану одно: бесшумную и безжалостную борьбу кланов в Конторе с неизбежным доносительством наверх о любом нелояльном слове или поступке конкурента. И ладушки! Великая изощренная прихотливость изгибов судьбы — почернел, закаменел от ярости и унижения Крут, а я наконец впервые за эти недели смог облегченно вздохнуть. Ибо ключи от главного хранилища тайн Абакумова, где лежало мое досье на Крута, попали в карман к этому сумрачному тяжелоносому существу, новому главному страхователю России с бесприметным лицом понятого.
На второй день работы Игнатьев назначил расширенное совещание руководства и актива министерства. Минька сквозь зубы процедил мне: «Сергей Павлович Крутованов приказал тебе присутствовать». По его роже было видно, что он не одобряет своего шефа — на кой черт понадобилось присутствие второстепенных служащих, когда мы с вами, товарищ генерал, и так уже почти у самого кормила… Но я сразу понял, что этот неукротимый бес задумывает новый виток нескончаемой интриги в борьбе за это скользкое, манкое кресло.
Из всех государственных добродетелей Игнатьева на меня самое большое впечатление произвела его чистоплотность. На столе около него лежала стопка белых бумажных салфеток, и, когда раздавался звонок правительственной связи, Игнатьев брал салфетку, аккуратно оборачивал ею телефонную трубку и тогда подносил к уху: «Игнатьев слушает…» С несколькими из присутствующих он поздоровался за руку — и тут же побрызгал на ладонь из синего флакона духами «Огни Москвы» и тщательно протер салфеткой. И молвил свое первое слово нам веско и грозно:
— Ф-фатит!