— Да-а-а… Довольно стыдно мне пррред горррдою полячкой! — рассмеялся Крутаков. — Пойдем в булочную что ли на Смоленке зайдем?! Жрррать охота после твоих рррасказов пррро кондитерррскую! Может хоть батончик хлеба перррепадет… — весело прибавил шагу Крутаков. А потом тихо и серьезно, когда они вышли на отвратительно шумное, захлебывающееся автомобильной руганью Садовое, переспросил: — Но ты, конечно же понимаешь, что если бы этот Севастьян не был счастливым пррропоицей-бессеррребррреником — то твою Матильду бы вместе с Глафирррой убили бы немедленно? — зыркнул он на нее как-то странно. — И вообще — ты же понимаешь ведь, что им бы не выжить, если бы не эта счастливая случайность, что их не было в эти дни в горрроде?
Вот эти-то древние Матильдины байки только и были, чем перед Крутаковым похвастаться. Не рассчитывать же было впечатлить его невинными школьными шалостями, как то, изобретение игрушки «Их разыскивает милиция» из портативных (А 5) портретов членов политбюро (фамилии которых читались как рифмованный, слегка садистский, анекдот в одно слово: «Зайков-Слюньков-Воротников-Чебриков-Лигачев-и-другие-ответственные-лица»), глянцевый набор которых Елена за дешевку прикупила в подвальном военторге на Соколе и удобненько, по линеечке, разрезала ответственные лица на горизонтальные дольки — на манер милицейских фотороботов — так что теперь получился отличнейший конструктор: можно было, без особого ущерба для индивидуальностей, верхнюю часть лица одного робота сложить с носом второго, с губами третьего и подбородком четвертого (наибольшим спросом пользовалась гарная донецкая взбитая шевелюра Рыжкова, с которой Горбачев вдруг резко претерпевал неожиданнейшие волосатые метаморфозы — а как интересно менялись тем временем выражения лиц остальных членов политбюро с горбачевским пятном на лбу!); и их с Аней обеих выгнали за хохот с урока труда (сухенькая, старая, с белыми кудрявыми волосами маленькая трудовичка, контуженная фронтовичка, то и дело визжавшая на учеников: «Не стой у меня за спиной!», и вынужденная — в голодной стране — целую четверть преподавать теорию бутербродов открытых и закрытых — секретные, многостраничные, сугубо теоретические данные о конструировании которых обязывала каждого записывать в огромную клеенчатую амбарную тетрадь; а как-то, в порыве откровения, трогательно сказала, что в обожаемой ей «Вечёрке» был описан страшный случай: «Колхозница в Воронежской области пришла с вечерней смены домой, села за стол рубать картоху — и такая, она, видать, ребята, голодная была, что не заметила, как съела вместе с картошкой алюминиевую вилку. На рентгене только через неделю обнаружили. Выжила, представляете!»)
Мистер Склеп еще весной заменен был боевитой молодой белобрысой сильно подслеповатой училкой в тонких очках, начинавшей урок стоймя стоя по центру перед доской, неизменно вытянув перед собой, вертикально, строгий указательный палец и дикторским голосом, как на параде, вопившей: «Товарищи! Товарищи!» — и всю попавшуюся под руку литературу приканчивала она прямо здесь же, торчком стоя, с таким-же комрадским нахрапом — и при этом почему-то всегда, прямо как Вадим Дябелев, сильно выпячивала живот в сером шерстяном комбинезончике. Довыпячивалась до того, что в начале нового учебного года свалила в декрет.
Сегодняшняя же, сменившая ее, новая экспериментальная модель была и вовсе ходячей шуткой: слабограмотная молодая жена офицера, недавно распределенного в Москву из провинции, большие, тарелковые глаза которой наливались красным от ярости, что не может удержать внимание класса, пыталась, по глупости, применять мелкие расправы; а когда какой-нибудь из бунтарей, которого она «наказывая», заставляла стоять весь урок возле парты, вдруг не долго думая спокойно садился на стул, — учительница литературы баловала классных скалозубов очаровательными словоформами: «Я тебя не садила!» Живот, впрочем, уже и у этой рос с подозрительной быстротой.
Дьюрька, который, вопреки предсказаниям Елены, после проработки тети Розы, не только не чурался ее общества, но и с азартом спешил как можно больше запятнать собственную комсомольскую честь антисоветчиной, как-то раз на буднях предложил вместо уроков авантюру:
— Слушай, будь другом, сходи со мной в райком комсомола! Мне так неохота одному! Меня как секретаря комсомола школы вызвали на инструктаж — какие-то ролевые игры: «Что вы должны отвечать иностранцам, если их вдруг встретите, и если они вам скажут, что в СССР нет демократии». Пойдем — вот смеху будет!
Смеха, впрочем, не получилось. В большом кабинете за маленьким журнальным столом сидела инструктор райкома по имени Таня — с грузной, как у пупса, головой, тщательно и ярко раскрашенная, с очень подвижными большими гримасничающими губами, с аккуратной романтичной стрижкой, ледяными серыми глазами и чуть-чуть сплющенным носом; и быстрым движением холеной руки прятала под газетку «Правда» зеркальце и роскошный трехэтажный раскладной ларчик ланкомовской косметики.
— Вот представьте: вы гуляете… хорошая погодка… солнышко светит ясное… или едете по делам, — грозно-игриво начала инструктаж Таня, как только подтянулись еще трое невнятных секретарей школьных ячеек, — и вдруг, в центре Москвы к вам подходит, вежливенький такой… — Таня гримасничала, интересно вытягивая губы и с удовольствием рассматривая мельком маленькие свои шустрые, растопыренные в сантиметре от поверхности стола, играющие пальцы — как будто светло-розовый лак на тупых недлинных ногтях еще не успел просохнуть, — …иностранец. И невзначай заводит разговор о том, что в СССР нет свободных выборов, монополия одной партии, нет свободных газет и телеканалов, и что выехать за рубеж граждане СССР не могут. Вот представьте себе, что я — этот иностранец. Что вы ему на это скажете?
— Как что?! Скажу что все правильно, что всё так и есть, как он говорит! — не выдержал Дьюрька.
— Ну, а дальше что вы скажете? — заинтересовалась Таня, сощурив серые глаза, явно ожидая, что за Дьюрькиным предложением кроется какой-то изящный идеологический ход опытного молодого комсомольского пропагандиста.
— А чего еще дальше-то говорить? — сломал Дьюрька весь кайф. — Скажу, что абсолютно всё, по пунктам, чистая правда — всё, как он сказал!
«Короче, аттракцион кончился не успев начаться — Дьюрьку выпихали оттуда через секунду с криками, и я даже повеселиться не успела», — жаловалась Елена на следующий день Крутакову на Пушкинской, сдавая ему, досрочно, неинтересный, дуболомно-прямолинейный оруэлловский «Скотский хутор» западно-германского издания.
А потом Аня Ганина, прыская от смеха, рассказала ей, что на алгебре Ленор Виссарионовна хватилась: «Где же это у нас Елена и Дьюрька? А? Голубки! Я их на первой перемене в коридоре видела!» — «А они в райком поехали! В райком! Это у нас так теперь называется!» — не задумываясь, выдал, издевательски корячась, грубый прыщавый Захар, явно уверенный, что на самом-то деле у Елены с Дьюрькой — роман. (Этой, впрочем, части истории, Елена Крутакову пересказать не решилась.)
А затея с Кагановичем так как-то и развеялась сама собой: веснушчатая Фрося Жмых, одноклассница их, детство проведшая в советской дип-резервации в одной из азиатских стран, и кичащаяся какими-то (кажется выдуманными) номенклатурными связями родителей, дразня Дьюрьку, заслышав как-то после физики (благо Дьюрька, обсуждая полюбившиеся идеи, не просто не стеснялся и не прятался, а орал на весь класс) о его прожектах, насмешливо выцедила:
— Подумаешь! Видала я этого Кагановича сто раз! Видела, как он собаку свою выгуливает — московскую сторожевую. У него огромный пёс такой.
— Врешь! — возмутился Дьюрька, подскочив к ней. — Где это ты его видела?!
— А на Фрунзенской набережной! — небрежно бросила Фрося Жмых, высоко заложив ногу на ногу в красном замшевом мокасине и мелко-мелко часто-часто тряся икрой. — Он там собаку свою выгуливает. Ньюфаундленда.
— Брешешь ты все! — разорался Дьюрька, стоя между партами в проходе и мощно размахивая в кулаке своей дерматиновой сумкой (опять хлястик от заплечного ремня сорвался), с такой амплитудой, как будто собирался наподдать собеседнице со всей силы. — Ты же только что сказала «московскую сторожевую», а не ньюфаундленда!
Тем не менее, видение трясущегося старикашки на Фрунзенской набережной, нераскаявшегося экс-палача, прячущегося на прогулках за пса, — да и сама Жмых, через губу обыденно об этом рассказывающая, — внесли во всю эту историю какой-то дополнительной невыносимой пошлости — и после этого даже и сам Дьюрька к идее навестить сталинского преступника поостыл.
Словом, блеснуть перед Крутаковым было почти нечем.
И поэтому, когда, уже перед самыми зимними каникулами, Елене вдруг позвонил мальчик-хамелеон из университетской школы юного журналиста (которого, с его занудной бессменной фонетикой, Елена уже почти было позабросила — ввиду гораздо более экзотических развлечений), и сказал, что университет направляет их на стажировку в советские газеты, да еще и добавил, что ей, по какому-то комическому жребию, досталось направление в популярное издание со звонким комсомольским названием, Елена, предвидя скандальное приключение, тут же согласилась, думая про себя: «Наконец-то будет чем щегольнуть перед Крутаковым, чтобы этот наглец прекратил считать меня ребенком!»