— Ну… Понимаешь, моя прабабушка… Матильда… Матрёна… Она русская — но дочь поляков…
— Как это может быть русская дочь поляков, что ты несешь? — переспрашивал, в пол-уха явно ее слушая и нежно перелистывая тонким пальцем коричневатые страницы, Крутаков.
— Ну ссыльные, княжеского древнего польского рода… Они умерли, то ли от гриппа, то ли от сибирской язвы, когда Матильда еще совсем маленькая была. Ее тетка троюродная растила. Мама все время говорит, что я на эту Матильду как две капли воды похожа внешне…
Крутаков захлопнул книгу и зыркнул на нее с любопытством:
— А после какого восстания выслали-то их туда? 1863-го?
— Ох, если бы я знала, Женечка… Знаешь, мать так боится до сих пор панически всех этих историй о дворянском происхождении… Я только помню по детству, когда я маленькая была, мать мне на ночь как сказки это рассказывала. И про собственный огромный дворянский каменный дом прямо на берегу Енисея, который у Матильды там был, и про кондитерскую фабрику с коврижками и сливочными тянучками — в революцию все это у нее отняли, и ей с дочерью бежать пришлось.
— А в каком городе эта твоя Матильда жила? Город-то как назывался знаешь?
— В Минусинске — но после революции они сначала в Крым бежали, потом в Москве оказались…
— Ну, Минусинск-то до сих пор есть, что ты мне голову моррррочишь! Подожди-ка, давай посмотрим у Брррокгауза… — Крутаков перегнулся опять через прилавок и выудил том «Мацеевский — Молочная кислота». — Ухум, так… Четыррре церрркви, тысяча двадцать пять домов, из коих каменных не более десятка… — скороговоркой стал зачитывать вслух Крутаков, быстро обнаружив Минусинск где-то между Минукианом и Минутом.
— Вот! Да, да! И один из них, каменный, как раз дом наш! — перебила его Елена. — Двухэтажный! Белоснежный! С колоннами у входа! Окна прямо на Енисей выходят! С несколькими флигелями, с пристройками, ну и там, знаешь со всякими службами во дворе, с настоящей конюшней, с каретным двором — ну, знаешь такая настоящая собственная городская усадьба!
— Подожди рррадоваться, подррруга — это на 1896-й год данные! — тихо хохотал Крутаков. — Может, он не уцелел еще, дом этот!
— Еще как уцелел! — возмущенно выпалила Елена, как будто Крутаков что-то попытался у нее украсть. — Есть точные шпионские данные! Целехонек! Так и стоит прямо на набережной Енисейской протоки! Только там никакой этой уже Матильдиной городской усадьбы вокруг дома не уцелело… Один дом стоит. И колонн тоже нет почему-то… В какой-то дурацкий цвет его причем покрасили. Но все равно Матильдин дом очень красивый. Там школа сейчас, в этом Матильдином доме, представляешь — целая школа поместилась! — и потом чуть смутившись добавила: — Так материны друзья говорят — мы там с матерью никогда не были… Мать боится почему-то…
— Вообще — неплохо ссыльные жили пррри царрре-батюшке! — веселился, читая дальше, и вновь в одно ухо слушая ее, Крутаков. — Дом дворррянский, фабрррика… Они же государррственными пррреступниками считались — ее ррродичи: восстали, независимости Польши тррребовали — а им тут, вместо Гулага, вместо того, чтобы врррагами нарррода объявить — шикарррные условия жизни! Холодно там только…
— Ну, знаешь ли! Не очень-то они шикарно и жили! — обиделась Елена, припоминая опять рассказы Анастасии Савельевны. — Фабрика — это в общем-то громко сказано. Матильда же сама все своими руками, вместе с дочкой, делала! И тесто замешивала, и тянучки в формы отливала, и коврижки пекла! Просто у них в нижнем этаже стояли специальные ручные прессы, ну и там всякие чаны, — домашняя такая фабрика, — и они на эти деньги жили. В своей кондитерской всё это продавали. Знаешь, я не помню точно — но что-то мать говорила, что Матильдина семья была выслана из Польши как-то без поражения в имущественных правах, а еще, что Матильдиных родителей принудительно, как бы заочно, что ли, заставили продать их польские поместья и дом в Варшаве — и на все деньги, которые им за это дали, они этот дом построили в Енисейской губернии и фабрику создали — чтобы хоть как-то в ссылке и после ссылки выжить.
Крутаков, со счастливым видом, как будто в снегу нашел пачку денег, довольную для покупки Брокгауза, развернулся к ней и с легкой иронией разглядывал ее, чуть накренившись влево, и барабанил маникюром по расщепившемуся деревянному канту прилавка.
А Елена, злясь уже на себя саму, отчаянно завидовала сейчас Анастасии Савельевне, с ее простецким артистизмом, и беззастенчивым самовыражением, и настойчивой экспрессией, — и с обидой видела перед собой все те картинки, которые сейчас, при ее рассказе Крутакову ускользнули, и которые так зримо рисовались когда-то при рассказах Анастасии Савельевны ей: «Эх, Ленка, картина маслом: дом с колоннами на набережной! Глафирушка наша с маленьким серебряным ведерком, в красных сапожках, еще затемно бежит к Енисею, на помостки деревянные, воды для теста набрать, коврижки печь. А холодно там иногда в апреле, на Матильдин день рождения еще — ночью заморозки, представляешь, минус семнадцать бывали — ледок еще на реке — и вот Глафира, гимназистка, в полушубке, с косичками своими, осторожненько ведерко на веревке с помостков, в полынью бросает… А Матильда ей кричит со двора: «Не набирай только полное! Надорвешься!»
— И знаешь, знаешь! — вспыхнула было, с какой-то безумной надеждой догнать ускользавшее между слов очарование детской сказки про дореволюционный Енисей, Елена. — Еще шаньги Матильда с дочерью какие-то делали! И торты с черемухой и со сметаной! Шаньги! Слово-то какое! Ты когда-нибудь пробовал, Крутаков, шаньги?!
— А что с ними потом пррроизошло? — переспросил Крутаков уже пробираясь к выходу из книжного.
— Рецепт потеряли. Память дырявая! Так я никогда и не пробовала! Мать говорит, что бабушка Глафира ей рассказывала, да она позабыла. С черемухой как-то тоже! И со сметаной!
— Да не с шаньгами, я спрррашиваю, дурррында. А с Матильдой с твоей после ррреволюции что стало?
— О-о-о! Женечка! Это отдельная история! — Елена, запинаясь (уже от торопливости), тараторила, забегая вперед Крутакова и сильно стараясь помочь рассказу взмахами рук. — Дело в том, что… У этой Матильды было два мужа!
— Так, только вот не надо перрремывать бедной прррабабке косточки за аморрральность… — подсмеивался на ходу Крутаков, выбираясь из дверей между пожилой входящей парой — очень похожими друг на друга монголоидным очерком лиц, и стрижкой «олимпийской», мужем и женой.
— Да я же не про то… — обижалась Елена, и все-таки спешила (уже на улице, бегом, по правую руку от несшегося вперед, мимо вспыхивающих, казалось — в такт его шагам — окон домов, Крутакова) выпалить всю историю до конца, пока Крутаков перебьет ее опять своими смешками. — У нее был муж поляк — который умер рано. Ее законный муж, тоже потомок польских дворян ссыльных. У него было малокровие… То ли белокровие… Ну в общем какая-то болезнь крови, я не помню уже. Мать то так, то так пересказывала… А его тем не менее забрали воевать на фронт в первую мировую. И вот он то ли погиб, то ли пропал без вести! Матильда ждала — ждала, искала — искала… Похоронки не было, и нигде она ничего о нем разузнать так и не смогла. Матильда ждала — ждала, искала — искала… А потом появился некий Севастьян. Хлыщ, пропоица, гуляй рванина… Матильда поехала за сахаром… То ли в Абакан, то ли в Маньчжурию… Я, Женечка, уже, честно говоря и сама не знаю куда — потому что мать рассказывала то так, то так. На названия и на всякие необязательные факты у нее вообще память дырявая. Она, знаешь, картинками все запоминает! И там к ней, к Матильде — на обратном пути прибился этот Севастьян… Чернющий! Он всегда про себя говорил, что он крымский цыган — но никакой он был не цыган, а просто русский пьяница, красавец такой, Севастьян Лебедев такой… Короче… Ну и вот! — (обижалась уже Елена сама на себя и — заочно — на мать — что так невнятно ей все рассказывала, как испорченный граммофон. Но Крутаков, на ее удивление, не перебивал, а с блаженнейшим удовольствием на роже, уставившись на нее, ждал продолжения и быстро шагал вперед.) — И этот Севастьян… А с ним Матильда даже пожениться официально не могла сначала — потому что не вышел там какой-то срок, положенный ждать, когда муж пропадает без вести. А Матильдина дочь, Глафира, так и осталась записана на первого, польского Матильдиного мужа. И у Глафиры даже на одной ранней фотографии, на обороте, польская фамилия написана! А Матильда как бы незаконно с Севастьяном, секретно, проживала. И при этом Севастьян этот был тот еще шнырь, со страшными комплексами, такой, знаешь, гордец — и закатывал ей регулярно истерики: «А, ты, — говорит, — такая растакая княжна-белоручка, а я русский мужик при тебе на побегушках!» А Матильда уж ему и гильдейскую грамоту купила, купцом сделала — и все что могла для него, и в общество своих друзей ввела — только чтобы у него этих всех комплексов не было. А Севастьян все равно в кабаке все прокучивал — как был бездельником и пропойцей — так и остался, и к фабрике вообще никогда пальцем не притрагивался, ничего ей не помогал. Короче говоря, когда красные в город вошли — как-то по второму разу — я уже точно не помню — у них там какой-то год бы, когда красные вошли, но их вышибли — а когда они захватили город по второму разу, Матильды в городе не было, она вместе с дочкой за сахаром уехала. А пропойца этот Севастьян, когда бандиты в дом ворвались — был уже вдупеля пьян, надрался там по случаю отъезда Матильды. И когда бандиты в дом ворвались, он не только не пристрелил их, не только не сопротивлялся, а тут же немедленно радостно пригласил их с ним выпить. Представляешь, гад! Сумасшедший! Да еще и принялся им душу изливать, что его тоже, мол, эта дворянка достала, — ходил по дому и орал, и даже потайные кладовцы открывал: берите всё — вот ее фамильное серебро, берите всё! Мало того, Женечка, — он им тут же, усевшись за стол, дарственную на дом и на всю усадьбу отписал, подмахнул! Хотя разумеется никакого права на это по закону, конечно не имел, все это не его, а Матильдино было! А когда Матильда через несколько дней с дочерью возвращалась — они на подводе подъезжали — и она увидела зарево над городом и дым — и подумала, что пожар. Но уже все последние месяцы так неспокойно в губернии было, повсюду шайки бандитов рыскали — и у Матильды как-то сердце ёкнуло, что-то ей подсказало не въезжать в город. И она заехала, у знакомых на хуторе лошадь с подводой оставила и дочь в безопасности — ну и там ей рассказали уже, что в городе неладно, что ей с дочерью в город входить нельзя, что там убийцы и мародеры рыщут везде — любые драгоценности, одежду отбирают, убивают, чтобы отобрать деньги, никого не щадят. А Матильда — ты представляешь, Женьк! — не струсила, взяла переоделась в какое-то рванье, взяла палку кривую, котомку какую-то драную, и под видом нищенки скрюченной вошла вечером в город. Матильда расспросила, где Севастьян — по пути у нескольких друзей. Ушам своим не поверила — потому как этот пьяница и бездельник к тому времени уже успел протрезветь — прийти в ужас от того, что он сделал — напиться снова — и рассказать уже всем кому ни попадя эту историю. И нашла его Матильда — думаешь где? Валялся под лавкой в трактире у Порфирия Кукарева! И только орал, когда Матильда вошла: «Порфюня, держи, держи ее, Мотька меня убьет сейчас!» Короче, Матильда плюнула на пол, и только сказала Севастьяну: «Да я́зьви жь тебя в корень!» Ругательство у Матильды такое было! Развернулась, и ушла на хутор, забрала дочку и уехала. Только перед этим, накинув поглубже, как нищенка, платок, прошла мимо своего дома по Набережной — взглянуть на прощание на свой дом, где шваль веселилась — зажирая наливку ее сливочными тянучками. И с Севастьяном больше никогда не виделась. В Крым ей как-то удалось с дочкой добраться. Экспресс какой-то, кажется, поезд был… А потом кое-как на перекладных… Я точно не знаю как… Мать ничего же не…