О том, что урна с прахом знаменитого анархиста Нестора Махно хранится в местном колумбарии, путеводитель умалчивает. Зато сообщает, что на Пер-Лашез похоронены английский писатель Оскар Уайльд, французский поэт Гийом Аполлинер, французский прозаик Марсель Пруст и американский певец Джим Моррисон.
Из них всех она знает только Моррисона.
Когда Майк первый раз приехал домой из колледжа, он привез с собой пластинку с нежным, почти женским лицом и желтыми буквами на конверте. Днем, пока отец был в мастерской, Майк включил старый проигрыватель – и Маргарет сначала скривилась, было слишком громко, слишком яростно, слишком темно и непонятно, а Майк все подпрыгивал, подпевал, всем видом показывал «ну разве не здорово?!», и только на третьей песне Маргарет наконец улыбнулась, потому что представила, как вот этот юноша с обложки просит у нее еще один поцелуй, прежде чем она уснет, а потом поет про хрустальный корабль и миллион способов прожить свою жизнь – поет, как самую нежную колыбельную на свете.
Только эту песню она и запомнила, а Майк все говорил о прорыве на другую сторону, вратах восприятия, о кельтской мифологии и еще о чем-то, во что она так и не врубилась, тем более что перед этим Майк достал привезенный с собой косяк, и она тоже затянулась пару раз, вдыхая запах незнакомой жизни далеких университетских кампусов, рок-н-ролла и свободной любви.
Она проходит мимо надгробия бедного Оскара, как называл его сэр Эдуард Грей. Мраморный ангел весь в багровых следах от женских поцелуев… интересно, почему именно могила Уайльда? Впрочем, Маргарет не задается этим вопросом – она вообще не знает, кто такой Уайльд, и тем более не знает, что он был геем.
Да формально говоря, Уайльд не был геем – в конце XIX века геев называли иначе.
Маргарет проходит по дорожкам Пер-Лашез. Скорбные фигуры с закрытыми лицами. Девушки с обнаженной грудью. Моррисону, должно быть, нравится здесь лежать.
Она спускается по дорожке и думает, как расскажет Майку, что вот побывала на той самой могиле. Майк-то не был в Париже, вообще не был в Европе, хотя зарабатывает куда больше, но все-таки жена и двое детей…
А у нее – только две собаки. Она надеется, что Кэрол не забывает гулять с ними дважды в день.
Ангелы и камни. Кресты, склепы и надгробья.
Мужчины и женщины, мраморные и бронзовые, лежат, глядя в синее парижское небо.
Несколько японских туристов фотографируются на память и отходят. В Японии, значит, тоже слушают Джима Моррисона. Точнее, Джеймса Дугласа Моррисона – Маргарет и не знала, что его так звали.
Под именем – даты жизни и несколько слов на незнакомом языке. Прямоугольник могилы заполнен до краев: цветы, фотографии, мелкие украшения. Словно тот самый корабль, полный тысячью скорбных вздохов.
Маргарет снимает нитку бус и опускает их на землю. Подношение. Дань памяти тому далекому лету.
И тут она замечает косяк.
Большой, в полтора пальца, туго скрученный. Она не курила траву уже лет пятнадцать – Майк женился и перестал, приезжая, уводить на задний двор с неизменным «ну что, сестренка, дунем разок?», а сама она никогда бы не стала покупать наркотики.
Не так уж ей и нравится марихуана, если честно.
Она вертит косяк в руках, потом оглядывается – чисто девчонка в школьном дворе! – и достает из кармашка рюкзака зажигалку.
– Извините, – кто-то трогает за плечо. Маргарет вздрагивает и чуть не роняет окурок.
Волосы до плеч, большие глаза за стеклами очков, рваные джинсы, брезентовый рюкзак за спиной. Совсем молодой парень, лет двадцать с небольшим. Жестом показывает – можно?
Маргарет передает ему косяк, он затягивается и отдает обратно. Они садятся на каменный бордюр соседней могилы и в три затяжки добивают джойнт.
– Меня зовут Митя, – говорит парень, – я из России.
Какой у него смешной акцент, думает она и протягивает руку:
– Марго. Из Парквилля, Колорадо.
– О, Америка! – отвечает Митя, но ее руки не выпускает.
Потом он снимет свою фенечку и наденет ей на запястье, а она возьмет бисерный браслет с могилы Моррисона и отдаст Мите. Вместе они пройдут между крестами, склепами и надгробьями. Скорбные ангелы простятся с ними, обнаженные девушки проводят взглядом, кованые ворота выпустят на бульвар Менильмонтан.
Ему двадцать три, он ровно в два раза моложе, родился через два года после Лета Любви, в год Вудстока и Чарли Мэнсона, по ту сторону железного занавеса.
Он спросит ее: Как это было? – и она начнет рассказывать все, что слышала от Майка: как студенты курили траву и занимались любовью – прямо посреди кампуса! – как протестовали против вьетнамской войны, приковывали себя наручниками к дверям аудиторий, скандировали «Власть студентам!», “Make Love Not War!” и “Free Dope!”. Как ей было двадцать три и она ходила в коротком платье, босиком по мостовым американских городов, на ходу бренчала бусами, рисовала на лице пацифик, писала слова «мир» и «любовь», автостопом пересекла Америку от океана до океана, ела кактусы в Мексике и кислоту в Калифорнии, видела «Битлз» в «Кэндлстик-парке», голой целовалась под дождем, перемазанная счастливой грязью Вудстока.
Он скажет: мы мечтали об этом всю жизнь, мы хотели, чтобы это случилось с нами. Мы слушали вашу музыку, смотрели ваши фильмы, мы верили: у нас будет свой Вудсток.
– Но вы свалили коммунистов! – неуверенно скажет Маргарет.
– Да, – с гордостью ответит Митя, – это круче, чем отставка Никсона.
Они купят вина и поднимутся к ней в номер, слишком тесный для двоих. Будут целоваться, а потом он расстегнет пуговицы на ее рубашке и выпустит груди из чашечек бюстгальтера.
– Мне сорок шесть, – скажет Маргарет, – ты хотя бы умеешь считать? Мне лет как твоей маме.
Он ответит: Mother, I want to fuck you – она не узнает цитаты, но все равно снимет джинсы, и он припадет к ней, словно путник, опустившийся на колени перед волшебным родником. Первоисток, начало жизни, прорыв на другую сторону, тайное причастие, заколдованная гавань, хрустальный корабль в изум рудной воде.
Затертые кассеты, переснятые обложки, рваные джинсы, хайратник и ксивник, поднятый палец на обочине, советские шоссе, польские дороги, немецкие автобаны, европейское странствие, автостопный блюз.
Будут лежать, обнявшись, и он станет вспоминать всё, что услышал сегодня, и, глядя на засыпающую Маргарет, увидит женщину, которая всю жизнь сражалась за мир и любовь, за секс, драгз и рок-н-ролл, сражалась за то, во что верили несколько поколений юношей и девушек со всей планеты; увидит женщину, которая сражалась за свою и его свободу, немолодую, уставшую, заслужившую покой. И тогда он вполголоса запоет, тихо-тихо, нежно-нежно, совсем не так, как она слышала когда-то:
Ты знаешь, день разрушает ночь,
Ночь разделяет день,
Ты устала бежать, устала прятаться.
На другую сторону, уходи на другую сторону.
И под эту колыбельную она соскользнет в сон… летучий миг надежды на блаженство и снова – поцелуй.
* * *
Колонны окружают его, как стволы гигантских деревьев. Та самая Дантова чаща, смутный намек, что ты как минимум до середины прошел свой земной путь… хотя кто знает, когда наступает середина жизни?
В ранний час в соборе почти пусто, от каменных стен веет холодом. Зажигает свечу, на мгновение согревая пальцы огоньком спички, и продолжает свой путь, свой земной путь, промеж исполинских колонн. Останавливается в южном приделе, поворачивается лицом к северной розе, той самой, пережившей Великую Революцию, единственной сохранившейся со Средних веков. Как всегда, на мгновение задерживает дыхание, перед тем как поднять на нее глаза.
Она сияет.
Сияет в средневековой полутьме собора, подсвеченная снаружи лучами утреннего солнца. Богоматерь с младенцем Иисусом, вокруг – восемь радужных кругов, следом – шестнадцать лепестков, каждый потом разделяется еще на два… мерцающие, сливающиеся в единый узор, словно хвост сказочного павлина, словно оперенье Жар-Птицы… сияет.
Он переводит взгляд на огонек свечи, произносит первые слова молитвы… волшебная роза, распахнув лепестки, смотрит на него гигантским фасеточным глазом Бога.
Небесная синь, багровые тона, изумрудная зелень. Свинцовые рамы, цветные стекла.
Восемь, шестнадцать, тридцать два. Степени двойки, школьная математика.
Семьсот лет переливается радугой, семьсот лет светит в полутьме храма, семьсот лет сияет.
Последний раз произнеся «аминь», он ставит наполовину догоревшую свечу перед иконой Божьей Матери. Ежась от холода идет назад – между колонн-деревьев, средь каменной чащи.
Высокими воротами выходит на площадь перед собором. С небес на Париж падает снег – приветом из прошлого, напоминанием о России.