– Но когда фильм выйдет на экраны, обман раскроется? – спрашивает старик.
– А, когда это еще будет! – машет рукой Сальваторе. – В нашем деле главное: снять свой фильм, оставить след в искусстве. А что потом будет – пусть беспокоится Лесс Харрисон. К тому же никто все равно уже не помнит, как выглядит этот мистер Нортен. А я для вас все подготовил: сценарии его фильмов, вырезки из таблоидов… все пятнадцать лет его увядающей карьеры.
Сальваторе показывает на потрепанный кожаный портфель. Старик кивает:
– Хорошо. У меня только два вопроса. Какой у нас сейчас курс лиры и как зовут синьориту?
Да, поработать все-таки придется, с тоской думает Кьяра. Может, объявить двойной тариф?
– Amore, oh, amore mio! – кричит София. Вот незадача – как ей не пришло в голову заранее узнать, что кричат итальянские девушки, когда хотят показать итальянским парням, что уже достигли вершины экстаза и хотят немного передохнуть? Впрочем, у кого бы она спросила? Вряд ли бабушка или тем более мама могли бы… – Oh, fuck! – кричит София: это Джузеппе в порыве страсти увеличил амплитуду так, что София врезалась макушкой в изголовье.
Английское слово оказывает на итальянца волшебное действие – с мужественным рыком он разряжается и, не меняя позы, высыпает на спину Софии еще немножко кокаина. Хрюк! – и Джузеппе пошлепал в ванную.
– О, моя конфетка, ты настоящая богиня! – кричит он. – Я буду рад показать тебе Рим и все его окрестности!
– Милый, – говорит София, – у меня только одна просьба: мне хотелось бы попасть на съемку какого-нибудь фильма… ну, настоящего фильма, из тех, что потом показывают на фестивале.
– Не вопрос, бейби, – Джузеппе деловито натягивает брюки, – у меня полно знакомых среди киношников. Можно сказать – они все мои клиенты. Фредерико, Микеланджело, Роберто, сам Дино – я знаю этих мошенников как облупленных! Всегда хотят получить товар в кредит!
– Ты знаком с Феллини и Антониони? – шепчет София.
– Конечно, конфетка, конечно. Ты тоже познакомишься, когда-нибудь потом… а сейчас мне пора. – Джузеппе поправляет галстук у зеркала. – Давай рассчитаемся, а завтра я отведу тебя на съемочную площадку к самому Сальваторе Лава!
– В каком смысле – рассчитаемся? – спрашивает София. Неужели ее приняли за проститутку, и сейчас она получит первые в своей жизни деньги за секс? Прекрасное начало репортажа! Даже Хантер С. Томпсон не был настолько в материале!
– За кокаин, – говорит Джузеппе. – Мы уделали полтора грамма, так что с тебя 90 тысяч лир.
Странно, думает София, я-то вынюхала всего одну дорожку. Сколько же это в него лезет! Ну, что поделать, настоящий профессионал.
Стоя под душем после ухода своего первого итальянского любовника, София счастливо напевает любимую мелодию из «Александра Невского». Еще бы: завтра она попадет на съемки настоящего европейского фильма!
Ее немного беспокоит только один вопрос: какой у нас сейчас курс лиры?
Антонелла Костини в полупрозрачной ночной рубашке неуклюже изображает танец, перебегая от одного бронзового юноши к другому. Фонтан с черепахами и дельфинами, конечно, павильонная декорация, но вода – самая настоящая. Мокрая ткань облегает тело Антонеллы, обрисовывая знаменитые формы, любимые миллионами итальянских кинозрителей.
Эх, если бы она при этом еще умела играть, думает Ренато Путти, итальянский сопродюсер фильма «Девственная кровь ХХ века». И если бы этот крысий дрын Харрисон не слал то и дело панических телеграмм о перерасходе средств! И если бы идиот Джузеппе научился не опаздывать! И все эти жулики, которые воруют мои деньги, провалились сквозь землю! Да, жизнь была бы намного лучше.
Хорошо еще, Сальваторе сказал, что Нортен нашелся. Ушел, сволочь, в загул – а едва деньги кончились, прибежал как миленький.
Ренато привычно хлюпает носом. Где же проклятый Джузеппе?
А, вот и он! Теперь быстро в вагончик, расплатиться, подзаправиться… хммм… гораздо лучше, гораздо.
– Слушай, Ренато, – говорит Джузеппе, – у меня к тебе еще дело есть. Отличная телочка. Энтузиастка. Хочет познакомиться.
– И что? – говорит Ренато. – У меня знаешь сколько желающих это… познакомиться?
– Да нет! – говорит Джузеппе. – Она американка! Богатая. Безотказная. Не эти твои старлетки!
– Американка? – повторяет Ренато. Внутри все похолодело. Вот оно, значит, как. Шпионка Харрисона. Как же быть? Отказать? Нет, ни в коем случае! Лесс насторожится, придумает что-нибудь похитрее. Нет, принять как родную, навешать лапши на уши – и отправить обратно в Америку!
– Давай ее сюда, – говорит Ренато.
Раскаленная летним полднем черепица холмов. Одурь желтой площади. Терри Нортен в мятой рубахе и грязных джинсах сидит, привалившись к стене. Голова раскалывается, солнце слепит глаза, Нортен прикрывает веки.
Он видит выжженные холмы Сицилии, клубы дыма в небе, горящий остов самолета в сухой траве. Слышит рокот «шермана», дробный перестук пулеметов, уханье падающих бомб.
Предсмертные стоны? Их он не помнит. За тридцать лет Терри забыл, что на войне убивают. Все эти годы он помнит другую Италию – не поле боя, а место любви.
Что мог знать о любви двадцатилетний девственник со Среднего Запада? Само слово он слышал только в кино и в церкви. «Я люблю тебя», – говорила Вивьен Ли или Лоретта Янг, и затемнение не давало рассмотреть поцелуй. «Бог любит тебя», – говорил воскресным утром патер Уотерхауз, и эти две любви словно уничтожали друг друга, аннигилировались, исчезали. И потому он не верил ни в Бога, ни в романтическое голливудское кино, вскормленное кодексом Хейса.
Что знал двадцатилетний Терри о сексе? Тусклая, захватанная сотней пальцев белизна фотографических бедер, пышная подвязка чулка, грудь почти неразличима, сгиб затертой карточки пришелся на правый сосок. Он держал картонку в руках всего полминуты, потом криво усмехнулся и отдал Чарли.
Это было накануне высадки, и тем вечером Терри больше думал о смерти, чем о сексе.
Спустя тридцать с лишним лет он не помнит смертей – помнит только секс, мятые простыни итальянских борделей, подворотни роскошных дворцов, грязные, засыпанные обломками переулки. Бедра, груди, круглый живот, нежная кожа лядвий, колечки ворса между ног. Юлия, Цинтия, Микела… Нортен почти не помнит имен, он и тридцать лет назад не всегда их спрашивал.
Он был молодой американский солдат. Итальянки были прекрасны и голодны. К чему тут имена?
Он запомнил только Лючию – девятнадцатилетнюю шлюху из римского борделя, к которой он незадолго до отправки домой заходил почти каждый день. Жалко, так и не удалось проститься. Была какая-то история, Нортен уже не помнит. Да, Лючия… куда она подевалась?
Нортен делает еще глоток, но головная боль не отпускает. Во рту – кислятина. Вот странно – те военные поцелуи до сих пор отдаются в памяти вином и солнцем, а вчерашние за одну ночь протухли, превратились в уксус.
Нортен поднимается и, морщась, сворачивает в проулок.
Знаменитые лабиринты итальянских улиц! Приключение ждало молодого Терри за каждым поворотом! Банка тушенки, буханка хлеба, несколько банкнот – да, тридцать лет назад с такими богатствами он был Аладдином! Оливковые груди выскальзывали из выреза, юбки взлетали к бедрам, густые черные волосы рассыпались по обнаженным плечам… Лучшие дни его жизни.
Конечно, тогда Терри не знал об этом. Как все, он мечтал, что война окончится, и он вернется домой, к друзьям и родным, не понимая, что у него больше нет дома: за два года родные стали чужими, а друзья… когда он вернулся, оказалось, что друзьями были как раз те, с кем он оказался в Италии.
Он бросил свой городок и уехал в Нью-Йорк. Пробовал встречаться с девушками, водил в рестораны и кино, хвастал боевыми подвигами – своими и чужими, настоящими и выдуманными. (Теперь он знал: красивое слово дороже правды – этому его тоже научила Италия.) Терри был молодой красивый ветеран, солдат-победитель. Девушки легко сдавались под его напором – и потом, стоя в душе, Терри каждый раз спрашивал себя: зачем? Что ему было нужно от этой Кристи, Пегги, Мэри? Что они могли ему дать? Их кожа не знала южного солн ца, нагота была блеклой, как затертая открытка, а стоны – тихи, как предсмертный вздох.
Наверно, говорил себе Терри, итальянским девушкам придавала очарование опасность войны. Через несколько лет он стал добавлять «…и моя молодость», привыкая смотреть на себя как на много повидавшего мужчину, чьи лучшие годы остались в прошлом. Романтическое разочарование привело его в небольшую театральную студию. Терри был молод и красив; критики заметили его, и в середине пятидесятых он перебрался в Голливуд – где оказалось, что он рано похоронил себя.
Солнце Калифорнии было жарким, как сицилийское, океан – соленым, как Адриатическое море, и хотя мексиканские официантки были смуглей итальянок, их черные волосы также рассыпались по подушке, а полные губы также алели от страсти и дешевой помады.