У Эйлин руки были тоже тонкие длинные белые и прохладные, потому что она девочка. Руки как слоновая кость — только мягкие. Это и значило Башня кости слоновой, а протестанты этого не понимали и насмехались. Однажды они с ней стояли рядом и смотрели, что во дворе гостиницы. Там служитель поднимал на флагштоке гирлянду флажков, а по лужайке носился взад-вперед фокстерьер. Она сунула руку ему в карман, туда, где была его рука, и он почувствовал, какая рука у нее прохладная, тонкая и мягкая. Она сказала, это очень забавно, когда карманы, а потом вдруг выдернула руку и, смеясь, побежала вниз по виляющей дорожке. Ее светлые красивые волосы словно струились за ней, блестя на солнце как золото. Башня кости слоновой. Чертог златой. Вот так думаешь про вещи и начинаешь их понимать.
Но почему в уборной? Туда идешь, когда надо по нужде. Там сплошь толстые плиты из шифера, струйки воды текут постоянно из малых дырочек и стоит дурной запах затхлой воды. А в одной из кабинок на задней стороне двери рисунок красным карандашом: бородатый человек в римской тоге держит в каждой руке по кирпичу, и снизу подписано:
Балбес воздвигал стену.
Это кто-то для смеха нарисовал. Лицо не очень вышло, зато фигура бородача здорово получилась. А в другой кабинке на стене очень красивым почерком с обратным наклоном написано:
Юлий Цезарь написал Белую Галку.
Может вот поэтому они там были, потому что там некоторые пишут для смеха всякие штуки. Но все равно это что-то странное, и то что сказал Этай, и как он это сказал. А потом, какой же тут смех, раз они сбежали. И он вместе со всеми тоже уставился через площадку молча, и начал чувствовать страх.
Наконец Флеминг сказал:
— И что, нас теперь всех из-за них накажут?
— Вот увидите, я сюда не вернусь, — сказал Сесил Сандер. — В столовой молчать по три дня, а чуть что так получай шесть и восемь.
— Верно, — поддержал Уэллс. — А еще Барретт стал по-новому складывать журнал, так что уже не подглядишь, сколько тебе штрафных назначено. Я тоже не вернусь.
— А классный инспектор с утра был сегодня во втором классе, — сказал Сесил Сандер.
— Может, мы бунт устроим, — сказал Флеминг. — Давайте, а?
Все до одного промолчали. Полное молчание было в воздухе, и только доносились удары крикетных бит, более медленные, чем раньше: пик-пок.
Уэллс спросил:
— А что им будет теперь?
— Саймона Мунена с Биваком будут сечь, — ответил Этай, — а старшеклассникам дали выбор, или тоже их высекут, или исключат.
— И что они выбрали? — спросил тот мальчик, который говорил первым.
— Все, кроме Корригана, сказали, пусть исключают, — отвечал Этай. — А Корригана мистер Глисон будет сечь.
— Корриган, это тот верзила? — спросил Флеминг. — Почему так, его же на двух Глисонов хватит!
— Я знаю почему, — сказал Сесил Сандер. — Корриган выбрал правильно, а другие все нет, порка-то забудется скоро, а если кого из колледжа исключили, так это за ним потянется на всю жизнь. И потом, Глисон сильно его не будет сечь.
— На его месте ему лучше не стараться, — сказал Флеминг.
— А я б не хотел быть на месте Саймона с Биваком, — сказал Сесил Сандер. — Только вряд ли их пороть будут. Небось просто назначат по рукам, девять и девять.
— Нет-нет, — возразил Этай, — им по мягкому месту зададут, и тому, и другому.
Уэллс начал чесаться и прогнусавил плаксивым тоном:
— Сэр, смилуйтесь, отпустите!
А Этай ухмыльнулся и стал засучивать рукава курточки, приговаривая:
Теперь уж всё, попался —
Награду получай.
Штаны спускай, бедняга,
Да зад свой подставляй.
Мальчики засмеялись — но он чувствовал, что им всем немножко не по себе. Среди молчания в сером пасмурном воздухе к нему доносились с разных сторон удары крикетной биты: пок! Это звук от удара, а когда самого ударят, чувствуешь боль. Штрафная линейка тоже делает звук, только не такой. Мальчики говорят, она из китового уса, обшита кожей, а внутри свинец; и он начал думать, какая от нее боль. Какие звуки разные, такая разная бывает и боль. Трость тонкая, длинная, и звук от нее тонкий, свистящий — а вот какая от нее боль? Его пробирала дрожь и делалось холодно от таких мыслей, а еще от того, что говорил Этай. Что в этом было смешного? Его пробирала дрожь, но это потому было что всегда чувствуешь как будто дрожь когда спускаешь штанишки. Так же вот и в ванной, когда раздеваешься. Он думал: кто же им будет снимать штаны, они сами или учитель? Нет, как они могли так над этим смеяться?
Он смотрел на засученные рукава Этая и на его чернильные пальцы с выступающими костяшками. Это он засучил их показать, как мистер Глисон будет засучивать. Но у мистера Глисона круглые, поблескивающие манжеты на белых чистых запястьях и руки белые, пухлые, а на них острые, длинные ногти. Может, он тоже их подпиливает, как леди Бойл. Но они у него просто ужасно острые и длинные, эти ногти. Такие длинные, жестокие, хотя сами руки не жестокие, а ласковые, белые и пухлые. И хотя он дрожал от холода и от страха, когда думал про эти длинные, жестокие ногти, про тонкий свистящий звук тросточки, про зябкость, какую чувствуешь, раздеваясь, внизу, там, где кончается рубашка, но он чувствовал где-то внутри и странное тихое удовольствие, когда представлял эти белые и пухлые руки, чистые, сильные и ласковые. И он вспомнил, что сказал Сесил Сандер — что мистер Глисон не сильно будет сечь Корригана. А Флеминг сказал, он будет не сильно, потому что на его месте ему лучше бы не стараться. Только это не потому.
Голос на дальнем конце площадки крикнул:
— Все домой!
И другие голоса подхватили:
— Домой! Все домой!
Во время урока чистописания он сидел, сложив руки, и слушал, как кругом медленно поскрипывают перья. Мистер Харфорд прохаживался по классу и делал маленькие поправки красным карандашом, а иногда подсаживался к кому-нибудь и показывал, как надо держать перо. Стивен пробовал прочесть по буквам предложение на доске, хотя он и так знал это предложение, оно было последнее в учебнике. Усердие без разума подобно кораблю без руля. Но черточки в буквах стали как тоненькие невидимые нити, и всю заглавную букву целиком он только мог увидеть, если зажмурить крепко правый глаз и вглядываться сильно левым.
Но мистер Харфорд был очень добрый, он никогда не сердился. Другие учителя все ужасно сердились. Только почему они должны отвечать за тех старшеклассников? Уэллс сказал, они выпили церковное вино из шкафа в ризнице и потом их нашли по запаху. А может, они украли дароносицу, чтобы сбежать с ней и где-нибудь ее продать. Наверно, это же страшный грех, туда потихоньку забраться ночью, открыть шкаф и украсть эту золотую блестящую вещь, в которой во время благословения возлагают на алтарь Бога среди цветов и свечей, и кругом клубы ладана, потому что прислужник кадит кадилом, и Доминик Келли один за весь хор выводит начало гимна. Но уж конечно, Бог не был в ней, когда они ее утащили. Но все равно это небывалый, огромный грех даже к ней притронуться. Он думал про это с благоговейным ужасом — небывалый и страшный грех — и сердце его замирало от этих мыслей, пока он в молчании слушал легкое поскрипывание перьев. Выпить церковное вино из шкафа и чтобы потом нашли по запаху, это грех тоже, но это уж не такая страшная и небывалая вещь. Только чуть-чуть поташнивает от винного запаха. Потому что в тот день, когда он в часовне первый раз принимал святое причастие, он закрыл глаза, открыл рот и слегка высунул язык: и когда ректор наклонился, чтобы ему дать причастие, то в дыхании ректора он почуял винный запах слегка, от вина мессы. Красивое слово — вино. Представляешь себе темный пурпур, потому что виноградные гроздья темно-пурпурные, они растут в Греции на лозах, подле домов, похожих на белые храмы. Но только из-за того винного запаха в дыхании ректора у него было чувство тошноты в день первого причастия. День первого причастия это самый счастливый день в жизни. Однажды собралось много генералов, и они спросили Наполеона, какой был самый счастливый день в его жизни. Они думали, он назовет день, когда он выиграл какое-то великое сражение или когда он стал императором, но он им сказал:
— Господа, самый счастливый день в моей жизни — день, в который я принял первое святое причастие.
Вошел отец Арнолл и начался урок латыни. Стивен по-прежнему сидел, склонясь над партой и сложив руки. Отец Арнолл раздал тетради и сказал, что работы безобразные и все задания надо переписать еще раз, сделав все исправления. Но хуже всех была тетрадка Флеминга, в ней от кляксы даже страницы склеились — и отец Арнолл поднял ее перед всеми за уголок и сказал, что подавать такую тетрадку это оскорбление учителю. Потом он велел Джеку Лотену просклонять существительное mare[84], а Джек Лотен застрял на творительном падеже единственного числа и не смог даже дойти до множественного.