До сих пор не могу без стыда вспоминать сцену, которая последовала, когда я предложила им свои услуги. Изумление и оторопь всего благородного семейства могли выглядеть даже комично, если бы это не касалось лично меня.
Мы сидели за круглым обеденным столом на кухне и допивали чай с тортом, который я принесла. Было воскресенье, и дневной свет, с трудом пробиваясь сквозь запыленные окна, освещал запыленные углы, почернелые стены и потолок, а также завалы закоптелой от газа допотопной посуды на открытых полках: какие-то самовары, примуса, медные, нечищенные со времен войны кастрюли, какие-то соусники, латки, пакетики и коробочки — все в пыли и паутине. Огромная, покрытая старой клеенкой плита тоже была завалена разным хламом. При раскопках в этих завалах можно было обнаружить много ценных вещей, но редко кто занимался подобными раскопками. Пару раз я посягнула на эти залежи с целью наведения хоть какого-то порядка, но моя энергичная деятельность вызвала всеобщее недоумение и раздражение. Они не выносили суеты, связанной с уборкой, и у меня быстро опускались руки. Совершенно не представляя себе назначение многих вещей, которые громоздились на полках, они категорически отказывались их выбрасывать. Однажды я попыталась открыть створку громадного дубового буфета, который, по словам бабки, не открывался с четырнадцатого года, и на пару с плитой загромождал всю кухню; когда я открыла эту злополучную дверцу, на меня посыпалось такое, что я испуганно отпрянула, опустив руки. Нет, разобраться в этих залежах мог уже только специалист-археолог. Многие предметы были завязаны в пожухлые газеты, и что находилось в них — не знал никто из домочадцев. Рядом с примусом стояла большая керосиновая лампа, закоптелая настолько, что никто, по-моему, не догадывался, что под грязью — расписная эмаль с бронзой. Рядом притулились несколько чугунных подсвечников, которые впоследствии оказались серебряными.
Итак, мы пили воскресный чай, и косые багровые лучи зимнего солнца освещали нашу мирную идиллию, когда я решительно приступила к делу и четко изложила суть своего предложения. Они настолько растерялись, что поначалу даже не отвечали мне, а пытались перевести разговор на другие рельсы и отвлечь мое внимание от столь бестактных предложений. Но я не позволила им увильнуть от объяснений, несмотря на предостерегающее ворчание уголовничка, который притаился за углом буфета.
Скованный и настороженный, как прирученный хищный зверь, он преданно заглядывал в глаза хозяйкам, на посторонних же косился хмуро и подозрительно. Я была посторонней, и меня к нему не подпускали, — как видно, боялись осложнений. Он же, охраняя покой хозяек, следил за мной бдительным оком, и его холодные глаза порой вспыхивали недобрым огнем. Но мне было не до него. Взвинченная своим романом, я была тогда чудовищно болтлива.
Я настаивала, горячилась, убеждала. Разговор почему-то перекинулся на общечеловеческие и политические проблемы. Я возмущалась обнищанием интеллигенции, обличала власти, которые это допускают. И совершенно напрасно. В жизни не видела более аполитичных людей. В самом эпицентре — можно сказать, в колыбели всемогучей, ядовитой гидры — они свили себе гнездышко и там захоронились, стараясь не высовывать наружу носа и не пользоваться никакой отравой из внешнего мира. У них были блокадные замашки и психика: скрупулезно выверенные и урезанные потребности и тщательная экономия внутренних средств и ресурсов. Они жили своей внутренней жизнью, по своим законам, и застенчиво улыбались сквозь слезы, будто извиняясь перед миром, что отринули его.
— Милая, — с уничтожающей мягкой укоризной сказала мне бабка, — не мы создали этот мир, и не все в нем нам по вкусу, но бороться с ним нам не по силам. Мы и так позволяем себе большую роскошь — жить, как мы того хотим. В наше время это недопустимая роскошь. За нее надо платить, и порой слишком дорого. В принципе нас не должно быть. О каком же равенстве и справедливости вы говорите? Неужели вы хотите уравнять нас со всеми? Это можно сделать, только подрезав нам головы.
К моменту нашего знакомства мой суженый закончил Академию художеств по классу графики, но, не имея постоянного заработка, существовал в образе непризнанного гения со всеми вытекающими отсюда заносами, конфликтами, комплексами и неизбежной пьянкой. Не спорю, он был талантлив, но из этого почему-то ничего, кроме скандалов и безобразий, не проистекало.
Его приятели и собутыльники наделяли его добродетелями Пьера Безухова. Воспитанные на дворянской литературе, они не только мыслили ее штампами, но зачастую рядились в ее одежды: грязные бабники воображали себя Печориными, потомственные алкаши — гусарами, откровенные негодяи — Митеньками Карамазовыми…
Пьер Безухов был порождением дворянского класса, мой же герой — всего лишь балованным отпрыском заезженных, нищих теток. Он не был рожден негодяем, но настойчиво рвался в их ряды. Его отторгали, разыгрывали, провоцировали и даже издевались над ним, но он всеми силами домогался их дружбы. Аналогичный механизм сработал и в отношении меня. Он неистово добивался моей любви только потому, что я не могла ее дать, мне нечего было давать, в этом плане я давно была банкротом. Я не была равнодушна — жалела его, терпела срывы, щадила его самолюбие, была верна и со временем могла бы сильно привязаться к нему, но как раз в этом он нуждался меньше всего. Надо было много терпения, чтобы растопить холод моего недоверия, он же то и дело срывался. Его бесила моя неуязвимость, но я не могла потакать его капризной природе, я твердо знала, что стоит мне потерять голову и довериться ему — я тут же утрачу его навсегда. Я больше не имела права на срывы и падения, я была убеждена, что стоит мне споткнуться — меня уже не соберешь по частям.
В конце концов он так измотал меня своими истерическими скандалами, что я уже мечтала избавиться от этого чудовища. Но странное дело, чем больше я отчаивалась, тем сильнее становилось чувство ответственности за него. По ночам мне снились кошмары, что его истязают, и поутру я готова была на любые подвиги, чтобы вызволить его из очередной беды, вытрезвителя и скандала. Да, чем больше я его не любила, тем сильнее болела и страдала за него. Будто и впрямь была виновата, что его нельзя любить.
«Залетев» и надумав рожать, я поняла, насколько безнадежно и необратимо попалась. Жалкая, слабая, некрасивая, с живым ребенком в пузе, я впервые на полную катушку ощутила всю меру собственной беспомощности. Раньше подловить и припереть меня к стенке было невозможно, потому что за мной оставалось право уйти хлопнув дверью, в крайнем случае — покинуть этот мир навсегда. Теперь же моя жизнь больше мне не принадлежала, она была нужна новому существу во мне, которым я уже почему-то дорожила и ни за что не хотела терять.
При беременности организм женщины перестраивается не только биологически — странные сдвиги происходят и в сознании, будто кто-то свыше блокирует его от стрессов и перегрузок неким наркотическим туманом, который страхует женскую натуру от срывов. Заторможенность и сонливость обволакивают беременную и ограждают от дурных впечатлений и переживаний. Может быть, это работает инстинкт продолжения рода, но я лично постоянно ощущала, что от моего самочувствия зависит жизнь и здоровье моего ребенка, и поэтому старалась глушить в себе дурные страсти и эмоции. Я была предельно спокойна, но где-то на задворках сознания постоянно жил ужас. И ужас этот все нарастал. Ужас не перед муками родов, а именно перед Сонькой, перед этой гнусной и продажной тварью, которой я вынуждена буду доверять жизнь своего ребенка. Что, кроме болезней, унижений и страданий, она ему может дать? И я сама, почти недосягаемая для ее грязных лап, всегда готовая уйти, показав кукиш, теперь вынуждена буду снова пресмыкаться перед этой подлой тварью, угождать ее продажной натуре ради своего ребенка. Да, моя жизнь больше не принадлежала мне, я попалась, попалась безнадежно и необратимо.
У меня поднялось давление, отказывали почки, и врачи пугали и настаивали, чтобы я легла в больницу, но я твердо решила не сдаваться раньше времени. Я сознавала, что мы с ребенком в опасности, но не только ни капли не надеялась на помощь врачей, а была убеждена, что в своих грязных стационарах они нас обязательно угробят. Поэтому я ходила на уколы в амбулаторию, а в свободное время готовила приданое — надеяться мне было не на кого. С матушкой мы все еще были в натянутых отношениях. Они нормализовались позднее, когда внезапно вспыхнувшая страсть к внуку вернула мне ее благосклонность.
Мой непутевый муж в это время малость присмирел, растерялся, что ли, перед неизбежностью отцовства и больше не изводил меня бестолковыми скандалами. Все еще могло наладиться и обернуться к лучшему. Какой-то мудрец сказал, что самого падшего мужика может вернуть на путь истинный добродетельная женщина. Мой благоверный не был в то время таким уж отпетым негодяем и, может быть, по-своему тоже готовился стать отцом, но… Между нами стояла Сонька, эта грязная стерва, беспощадная плотоядная распутница — злейший враг рода человеческого.