«Боже мой, — подумал Бэби-Взломщик, — сколько новых синдикатов развелось». А Алкаш-Святоша заподозрил, уж не собирается ли Великий Старец заняться торговлей оружием.
Моисей все говорил и говорил. Как газы, скопившиеся внутри вулкана, в мгновение ока раскалывают его пополам, так и теолог богатства изрыгал огонь и обращался в пепел, хотя пепел этот, сыпавшийся на головы окружавших его профессионалов преступного мира, пока еще был чисто теологический.
— Если бедняки слишком ленивы, чтобы обрести богатство путем честных преступлений, — проповедовал Моисей Мелькер, — а богачи на отдыхе радостно хлебают нищенскую баланду из жестяных мисок, чтобы только протиснуться сквозь игольное ушко Божественной милости, ваша награда — весь христианский мир. Поступайте с ним так, как я поступил с моим личным христианским миром. Я — один из вас, я не теолог богатства, а теолог преступления, ведь и Великий Старец мыслим только как преступник. Первую свою жену я столкнул с дуба, вторую — в Нил, а третью задушил в это воскресенье, заткнув ей глотку трюфелями. Я сделал это в честь Великого Старца: все трое были так богаты, что я на них женился, и так благочестивы, что я их прикончил.
Но его уже никто не слушал. Из прачечной по подземному переходу явился, шатаясь, Аляска-Пьянь. Лицо все в бинтах, видны лишь глаза. Кое-как добравшись до первой попавшейся кушетки, он плюхнулся на нее, успев услышать лишь последние слова проповедника — «хананеев, ферезеев и иевусеев».
«Значит, война гангстерских банд начинается и здесь», — уныло подумал он. Большой Джимми, приобретший склонность к подозрительности, снял повязку с головы Пьяни. Тот тупо уставился на Джимми и тут же уснул.
— Большой, а ведь у Джо-Марихуаны теперь и в самом деле твое лицо, — вдруг заявил Бэби-Взломщик.
— Это не Джо-Марихуана, — сказал Большой Джимми, наклонившись над спящим. — Это Аляска-Пьянь. Нас стало трое. — Он вскочил с кресла так стремительно, что оно опрокинулось. — Дока сюда, куда он девался? — заорал он. — Давненько я его не вижу. Захотел всем нам сделать мое лицо, целый синдикат из одних Джимми! Зачем? Чтобы ликвидировать наш синдикат! По чьему приказу? Не по воле ли Великого Старца? И кто он вообще? Никто не знает, как он выглядит, никто не знает, существует ли он, — и меньше всех этот курчавобородый неандерталец. Он всего лишь дилетант и Великим Старцем называет просто Бога.
Все вскочили — кто для того, чтобы сдернуть с елки оружие, кто для того, чтобы схватить Моисея Мелькера. Но всех опередил Бэби-Взломщик — сейчас он наконец придушит этого типа. Вдруг из двери выкатилась винная бочка, и Большой Джимми, почуяв, в чем дело, бросился к выходу, — ему пришлось увернуться от бочки из-под шнапса, катившейся вслед за винной, и в дверях он вновь столкнулся лицом к лицу с самим собой. Джо-Марихуана, с ненавистью взглянув на него, тут же взял его на мушку, но за его спиной вдруг грохнул взрыв, швырнувший его на его двойника, а того — на пол, и, повалившись на Джо, он почти в ту же секунду почувствовал, как чьи-то клыки со смертельной яростью впились в его зад и начали его рвать, и в то время, как и его, и Джо охватило трескучее пламя, он еще успел услышать откуда-то издали голос старосты:
— Мани, фу! Мани, ко мне! Черт возьми, если пес опять вцепится, он еще и сгорит!
Поток света выхватил из темноты грузовик, с которого одна за другой скатывались бочки, которые тут же перехватывали пожарные в старинных черно-красных мундирах и касках и катили дальше в двери, ритмично покрикивая. Страшный взрыв прогремел в ночи, за ним последовали другие взрывы, огромный язык огня вырвался вверх, к небу, затмив звезды. В кольце из пожарной машины со шлангами, тракторов и крестьян, вооруженных вилами и топорами, какими валят лес, пансионат вмиг был объят пламенем, из его дверей выскочила собака с горящей шерстью и стала кататься по земле, за ней повалили наружу люди, а пожарные загоняли обратно жаждущих спастись струями воды из шлангов, внутри здания продолжало взрываться оружие, женщины, как одержимые, качали насосами воду, вдова Хунгербюлер визжала не своим голосом, изливая визгом свою обиду за безответные письма, пожарные все били и били сильной струей по людям, загоняя их внутрь, те кувыркались через голову и под напором воды влетали в огонь, словно картонные фигурки, лес и небо окрасились в цвета ада, кто-то сумел выскочить из пламени и помчался в полыхающей огнем одежде навстречу крестьянам, один из них ударил его топором, и тот повалился на землю клубком огня, трое крестьян подсунули под него вилы, подтащили вопящего человека к дверям пансионата и швырнули в огонь, тут же отпрянув назад: здание начало рушиться, крестьяне и женщины отбежали подальше, полицейский Лустенвюлер, видимо вдрызг пьяный, вдруг подкатил из темноты на джипе и, уронив голову на руль, въехал прямо в портал, который тут же на него рухнул. В этот момент загорелся флигель, втянувший огонь с потоком воздуха по подземному коридору, и вспыхнул мгновенно, как свеча. Теперь загорелись и деревья — сухие после многодневного фёна, огонь вгрызся в лес, крестьяне отступили. Откуда-то слышался голос школьного учителя — то ли из-за стены огня, то ли уже в огне:
Сверкают искры тут и там,
Блистая золотом живым.
Но глянь: взвилася к небесам
Стена огня быстрей, чем дым.
Западная башня рухнула. На одном из выступов крыши истошно вопили фон Кюксен, Оскар и Эдгар, зовя на помощь. По фасаду Восточной башни пламя взметнулось вверх. В углу башенной комнаты на полу сидел Моисей Мелькер, обхватив руками подтянутые к груди колени. Рядом лежала его рукопись «Цена божественной милости» и часы с одной стрелкой, остановившейся на числе его лет. Перед ним — стол и три стула, позади — окно, на столе — пакетик кофе «Этикер» за 10,15 франков. В противоположном по диагонали углу — еще покачивающееся кресло-качалка. Тут только что кто-то был. Комната без потолка освещалась огнем с чердака, где горела балка стропил. Мелькер пришел сюда, чтобы покориться приговору за совершенные им убийства, но никто не стал этот приговор выносить. Пламени было безразлично, кого оно пожирает, когда-нибудь оно поглотит всех. Он жаждал уяснить этот приговор — себе и Великому Старцу. Их поединок начался еще в миссионерской школе. Он приехал в монастырь Святого Кришны с Богом своей юности в душе, Богом, которого он создал из воображаемых и реальных частей — из своего отца-католика, которого никогда в глаза не видел, мартовской ночью в штопаных носках забравшегося в постель к его матери-лютеранке, а также из своих приемных родителей, вечно пьяных и поколачивавших и его, и друг друга, и из ощущения чудесной, благостной огражденности от их колотушек. Внизу взорвалась пожарная машина. Восточная башня вздрогнула. К этому благостному ощущению той поры добавилась чудовищная, ненасытная чувственность, бушевавшая в Мелькере еще в юности, которую он приписывал выдуманному им Богу: его собственная чувственность была лишь отблеском чувственности того, кто без нее не смог бы создать весь сущий мир, да и создал-то его для того только, чтобы дать ей выход в бесконечном и вечном возникновении и исчезновении им же созданного. Пансионат рухнул, с ним рухнули в море огня фон Кюксен, Оскар и Эдгар. Мелькер услышал их вопль. Сотворение и уничтожение как божественный оргазм. В миссионерской школе Моисей познакомился с другим Богом, Богом теологов, в столь высокой степени обладающим такими качествами, как бессмертие, всемогущество, всеведение, и всеми атрибутами совершенства, что утратил конкретные черты. Восточная башня еще держалась. Горящая балка рухнула, вспыхнула и рассыпалась горящими углями, на чердаке башни загорелись еще две балки. Если раньше Моисей ощущал себя частицей божественной чувственности, то потом он от нее отделился. Бог превратился в абстрактную идею. Кресло-качалка продолжало покачиваться. Осталось у Мелькера лишь сознание своего уродства и ненасытная чувственность, остался ад. Язык огня взметнулся между Моисеем и столом с тремя стульями, полез вверх, охватил чердак. Тут Моисей устремился душой к богочеловеку. Сыну Божьему. Но теология и тут сыграла с ним злую шутку: она идеализировала Божьего сына. Его оградили от потаскушек и сборщиков податей, с которыми ему было приятно общаться, чьи шутки и похабные остроты он с удовольствием слушал и весело смеялся, его никогда всерьез не считали человеком, а только Богом, взявшим на себя роль человека, ибо Он и был Богом и не мог совокупляться с женщинами. Черный дым клубами вырывался из-под пола, так что Мелькер уже почти не видел горящие стол и стулья. Сын Божий стал чем-то абстрактным, еще абстрактнее, чем его собственный отец, но к тому же еще и дешевой поделкой, каким-то марципановым Спасителем на кресте.
— Слезай-ка, — крикнул ему Мелькер, — Бог, который позволяет себя распять, просто устраивает зрелище, вроде того, что мастерят в Голливуде или в Обераммергау, оба разбойника куда достовернее, чем Ты, они — люди, которых распяли.