— Это телефон, мама. Можешь брать его с собой, куда захочешь.
— Зачем это мне?
— Чтобы всегда быть со мной на связи.
Она сидела в своем кресле с подлокотниками. Я смешала ее любимый напиток «Манхэттен»[17] и надругалась, по ее словам, над ее рецептом сырной соломки.
— Не представляю, как тебе это удалось, Хелен. — Она изящно выплюнула недожеванную соломку в салфетку из-под бокала. — У тебя талант.
На старом туалетном столике из красного дерева, за коричневым холодильником, лежал сотовый телефон — последние два года. Она оставила его там наутро после своего восемьдесят шестого дня рождения, и это был последний раз, когда она спустилась в подвал. Я видела его по меньшей мере раз в неделю. Мать вечно беспричинно отвергала меня, и в конце концов мне стало казаться, что она отказалась от целого этажа своего дома, лишь бы не говорить со мной.
Несмотря на то что я еле двигалась, на середине лестницы тело выгнулось дугой. Я смотрела, как разворачиваются простыни, как неожиданно обнажившаяся нижняя половина скручивается в другую сторону, на голый бетонный пол. Я не отпустила, несмотря на звуки — словно все пузырьки на пузырчатой упаковке лопнули одновременно, — и быстро попятилась вниз, таща ее за собой.
И тут зазвонил телефон.
Я оттащила ее тело от ступенек к морозильнику для мяса. Положила вдоль морозильника и быстро постаралась снова прикрыть. Простыни перекрутились под ней. Но как я ни старалась, сколько ни складывала и ни драпировала, ее мраморные колени торчали наружу. Она лежала там, безмолвная и сломанная, а я думала об ужасе, который наконец удалось подчинить.
Когда я была подростком, то считала, что все дети проводят жаркие летние дни в спальнях, грезя о том, как разрежут своих матерей на маленькие кусочки и разошлют по неизвестным адресам. Я мечтала об этом и лежа ничком наверху, и занимаясь гимнастикой рядом с домом. Согласившись вынести мусор, отрезала ей голову. Пропалывая двор, вырывала глаза и язык. Смахивая пыль с полок, умножала и делила части ее тела. Я была склонна допустить, что другие дети пресекают подобные мысли, что они, возможно, не продумывают все подробности, но мне и в голову не приходило, что они вовсе не исследуют данную территорию.
— Если тебе хочется меня ненавидеть, я не против! — говорила я Эмили.
— Да, мама, — отвечала она.
В шесть она успела заработать прозвище благодаря своей недетской разумности и стальному терпению. Натали прозвала ее «маленьким сенатором» за деловые переговоры в мирке песочницы, в котором Хеймиш, ее ровесник, был склонен к приступам гнева и часто сидел и плакал.
Я хватала бутафорские коробки с морозильника и бросала их, охапками и поодиночке, в разные углы подвала, чтобы удержаться от соблазна. Даже в детстве я знала, что коробки, обернутые поблекшей бумагой и перевязанные часто подправляемыми бантами, не годятся для того, чего мне больше всего хочется. Они потекут по швам или расплющатся, если почтальон случайно поскользнется и упадет, доставляя голень матери в типографию Мэкинау или ее ступню на рыбоводную ферму под Портлендом. В грезах я всегда оставляла себе ее густые рыжие волосы.
Журналы «Сансет» я осторожно положила на край соседней ступеньки. В морозильнике лежали пирожки с постным мясом, которые мать ела пять лет назад, снова сев на скарсдейлскую диету,[18] и два древних окорока от миссис Доннелсон. Мне не надо было смотреть, я и так это знала.
Повернув ключ в замке морозильника, я открыла его. Вот она, почти пустая ледяная пещера.
Джейк спрашивал меня о синюшности, окоченении, признаках насильственной смерти, но я с этим покончила. Я не только сломала ей нос, но и искалечила ее тело после смерти. Так почему мне не исполнить свои детские мечты?
— Когда ты сдалась? — вслух спросила я и вздрогнула от звука собственного голоса.
В противоположном углу стоял железный шкаф со старыми костюмами отца. Клетка, летняя льняная полоска, фланель, темный колючий шерстяной твид. Несколько лет назад я спустилась вниз сложить белье и открыла шкаф. Забравшись внутрь, я снова стала ребенком, по пояс укрытым старыми отцовскими костюмами. Взяла твидовый, с замшевыми заплатами на локтях, и провела им по щеке.
Холодный воздух из морозильника приятно освежал мое лицо. На подоконнике над стиральной машиной выстроились в ряд желтовато-коричневые бутылки, поставленные, чтобы взломщики не могли заползти в дом по-пластунски. А на краю стояли бутылки фиолетового стекла.
Я никогда не задумывалась о том, как режут тело, а только о свободе, что придет после разделки. Отвратительная реальность распиливания и свежевания никогда не занимала меня. Я мечтала о мгновенной вспышке, вздернутом носике из «Зачарованного»,[19] волшебстве перехода от наличия матери к отсутствию оной. Если бы у меня был выбор, я предпочла бы не свежевать ее, а превратить тело из твердого в жидкое, а потом в газ. Испарить ее, точно воду. Чтобы она улетучилась из моей жизни и оставила все остальное нетронутым.
«Осторожнее, — говорила мать, — не то упадешь».
В одиннадцать, двенадцать, тринадцать лет я заходила на кухню и склонялась над холодильником в поисках чего-нибудь съедобного. Внимательно разглядывать продукты я могла только тогда, когда считала себя в безопасности. В противном случае изображала, что еда ничего не значит, что мне нет до нее дела.
«Ой! Что это? Еда?»
Но с головой в холодильнике я была превосходной жертвой, и пока мать перечисляла мои недостатки: огромную задницу, «почти бабские» ляжки, обвислые плечи, как у «целлюлитной летучей мыши», которыми я непременно обзаведусь, если буду продолжать в том же духе, — я глядела на крошечную лампочку в холодильнике и думала: «Смогу я сюда залезть? Смогу спрятаться за коробкой с прессованным творогом и апельсиновым соком из концентрата?»
В холодильнике станет тихо, едва мать закроет дверь. Я смогу исчезнуть в нем.
Я смотрела в морозильник, на миллионы ледяных кристаллов, выросших на его стенках и укрывших два окорока и пирожки с постным мясом сверкающей ледяной норковой шубой. Краем глаза я заметила голубую миску «Пиджин-Фодж».
— Миссис Касл, не отнесете ее вниз? — услышала я просьбу матери, — Можете принести что-нибудь другое наверх.
Подойдя к карточному столику, я взяла миску. Рядом, на крючке в стене, висели тяжелые ржавые стригальные ножницы. Перевернув миску кверху дном, я с силой треснула по ней ручками ножниц, словно молотком. Голубые глазурованные черепки запрыгали по столу и полу.
Я не могла разрезать мать, поэтому подошла к ее телу и наклонилась к голове. Немного повисев над ней, развернула одеяла у ее лица. На меня уставились голубовато-молочные глаза. Зажав ножницы в правой руке, я вытащила ее серебристую косу и отхватила у самого корня.
В то время как моя мать лежала на полу всего в нескольких футах от меня, я села на нижнюю ступеньку лестницы и открыла старый коричневый холодильник, чтобы он светил на меня.
Я слепо хватала жестянки, не глядя на срок годности и старательно наштампованные этикетки. Срывала обветшалые крышки, бросала их на бетонный пол, где они крутились, точно медные тарелки. Затем, и только затем, увидев не раз использованную вощеную бумагу, я притормозила и нежно сняла первый слой с того, что лежало ниже. Шарики с бренди по рецепту моей бабушки из Теннесси. Или пекановые меренги, которые пахли жженым сахаром. Мы пекли их вместе, хотя ради собственной фигуры и здоровья матери мне приходилось регулярно рыться в холодильнике и выкидывать то, что мы напекли, притворяясь перед матерью, что раздала содержимое жестянок соседям, которые в ее путаных мыслях по-прежнему жили окрест.
Я взяла меренгу и раскрошила в руке. Золотистая пыль и толченые орехи осели на земле. Вечные увещевания использовать блюдце, не жрать как свинья, прикидывать вес и объем и воображать его на своей талии.
Первый раз я заболела — намеренно заболела — в восемь лет. Оружием была помадка. Я пошла на кухню и методично, как солдат, получающий пули в живот, съела целый противень сливочной помадки. Я болела два дня, и мать была вне себя, зато отец посмеялся. Он пришел домой, повесил пиджак на вешалку у двери, положил шляпу, на которой частенько менял обрезок пера, заткнутый за тесьму, на передний столик и повернулся к столовой.
— Что ты тут делаешь одна-одинешенька? — спросил он.
Меня заставили сидеть за столом, а мне хотелось лишь лежать и стонать.
— Она наказана, — пояснила мать, живо подходя к нему и забирая портфель из его рук. — Я приготовила сливочную помадку, и она всю ее слопала.
Отец становился особенно близок, когда снимал очки. Оправа из металла и пластмассы вгрызалась в его нос с обеих сторон, и он снимал их, когда входил в дом. Полчаса он был слепым, как летучая мышь, но аккуратность ему была ни к чему, поскольку эти полчаса перед ужином предназначались для выпивки.