— Суиндон был редактором «Нью-Йорк тайме». Он произнес эти слова на банкете, данном в его честь журналистами. И сейчас они справедливее, чем когда-либо прежде. Как я дошел до того, что забыл об этом? — размышлял вслух Дэвид. — Рост газетной индустрии требует колоссальных затрат — нужны леса для производства бумаги, суда для ее транспортировки, огромные ротационные машины для экономии времени и труда людей, мощные электростанции и реки типографской краски, целые парки автомашин для перевозки газет, наконец — колоссальная реклама. Только очень богатые люди могут позволить себе роскошь стать собственниками современных газет и распоряжаться ими по своему усмотрению. А вместе с этим, умом и совестью журналистов. Политика любой ежедневной газеты в нашей стране определяется не только ее доходностью, но и необходимостью защищать финансовые интересы людей, которые ее субсидируют.
— Но ведь печать вынуждена считаться с общественным мнением?
— Ни одна газета не может существовать без поддержки народа, — ответил Дэвид. — Общественное мнение может создать и может погубить газету. Но создают-то общественное мнение главным образом сами газеты. В этом и заключается парадокс. Бывает и так, что газеты оказываются бессильны навязать свою вопиюще неправильную точку зрения. В вопросе выборов, например. Но продолжают вводить людей в заблуждение.
Он помедлил, подыскивая слова, чтобы подвести итог сказанному.
— Ведь ты не мог бы уважать врача, который систематически пичкает больного наркотиками, действуя во вред его здоровью и рассудку?
— Нет, конечно, — ответил Нийл.
— Мне потребовалось много времени, чтобы понять до конца, чем же, собственно, я занимался.
— Ты прекрасно исполнял свои обязанности. Это говорят все, — возразил Нийл.
Дэвид пожал плечами. Горькая усмешка искривила его губы.
— Вытащил «Диспетч» из сточной канавы, превратил ее в порядочную газету, да? Так, что ли, говорят? Но она заслуживает уважения не больше, чем любая другая газета, Нийл. И я это знал, но только смерть Роба вышибла из меня мое самодовольство.
— Дэвид! — острая боль исторгла этот крик из груди Клер.
— Какое отношение имеет ко всему этому смерть Роба? — гневно спросила Гвен, словно отец осуждал Роба за то, что случилось. Розовое вязанье выпало из ее рук. С глухим раздражением, наморщив лоб, слушала она непонятные ей объяснения причин, приведших к удару, который отец нанес всей их семье.
— Я знал о махинациях, которые вызвали эту «грязную войну», — медленно произнес Дэвид. — Но я не сделал ничего, ровным счетом ничего, чтобы разъяснить людям истинное положение вещей. А ведь, по существу, все было заранее спровоцировано. Вот почему я чувствую себя ответственным за смерть Роба, да и не одного Роба, а сотен других юношей. Да, я не сделал ничего, чтобы воспрепятствовать их отъезду в Корею. Напротив того, я горячо поддерживал эту войну. Такова была политика пашей газеты. Я внушал этим мальчишкам, что, вступая добровольцами в действующую армию, они совершают прекрасный, героический поступок. Из писем Роба вы знаете, что сам он думал об этом подлом деле, когда увидел все своими глазами. «Кровь и мерзость, — писал он, — с меня хватит…»
Глаза Гвен, расширившиеся при воспоминании о брате, наполнились слезами.
— «Жду не дождусь, как бы выбраться отсюда!» — писал он в своем последнем письме. А сам умирал… раненный, пролежал несколько дней в снегу, пока его не нашли уже мертвым, рассказывал Брайан Макнамара. Нет, я не могу этого вынести!
Гвен вскочила и выбежала из комнаты.
Стиснутые руки Дэвида побелели в суставах.
— Я тоже не в силах переносить мое горе, — произнес он, — и чувство моей вины.
— Ты только терзаешь себя и нас, — жалобно пролепетала Клер, — Робу уже все равно ничем не поможешь!
— Знаю, — устало вымолвил Дэвид, — но я должен был высказать все.
— Папа, ты правильно сделал, что ушел из газеты. Я убеждена в этом! — воскликнула Мифф, желая уверить отца в своей любви и преданности.
— Я надеюсь, что моя отставка не внесет больших перемен в вашу жизнь. — Дэвид взглянул на нее с извиняющейся улыбкой. — У мамы по-прежнему останется дом и машина. Вы, дети, от меня больше не зависите. Мне, разумеется, придется начинать все с начала, и нам, вероятно, придется нелегко.
— Чем же ты собираешься заняться? — спросил Нийл, обеспокоенный тем, как скажется на отце потеря высокого положения и регулярного дохода.
— Не знаю, — Дэвид поднялся со стула, легким нервным движением распрямил плечи. Затем подошел к камину и бросил на тлеющие угли охапку сухих веток. В их ароматном дымке ему почудился запах цветущих деревьев, и он ощутил тоску по далеким и мирным холмам, где эти деревья росли.
— Я мог бы заняться журналистикой, не связывая себя ни с какой газетой, — медленно произнес он, — но сначала мне хотелось бы немного побродяжить и подумать на свободе, как лучше употребить остаток жизни. Я многое упустил, сидя взаперти в своей злосчастной редакции. Я прилагал все силы, добиваясь успеха ради успеха. И пришел к выводу, что все мои старания ничего не стоили. Они только опустошили душу. И вот сейчас мне хочется понять, какому же делу стоит отдать свой ум и свою энергию.
— Тебе надо отдохнуть. Вот лекарство, которое я тебе прописываю. — Подойдя к отцу, Нийл протянул ему руку.
— Желаю удачи, папа.
— Как, ты уходишь? — тревожно спросила Клер.
Теперь, когда все рушилось у нее под ногами, присутствие Нийла казалось ей гарантией чего-то устойчивого.
— Мне нужно повидать ночную сестру до того, как она начнет обход палаты, где лежат мои старики.
Нийл наклонился к матери и поцеловал ее.
— Не тревожься, — шепнул он. — Все уладится.
— Я надеюсь. Ах, я так надеюсь, — упавшим голосом пробормотала Клер.
Мифф вышла проводить Нийла. Дэвид обернулся к жене, ожидая от нее хотя бы слова, хотя бы взгляда. Но она сидела молча, отвернувшись. Казалось, между ними все уже было сказано.
В сверкающем воздухе звенела песня дрозда. Чистая мелодия с переливами, в которой протяжно звучала призывная нота, неслась над пустынными холмами и замирала в лесу.
Коттедж, — вернее, простая бревенчатая хижина, — стоял на расчищенном от кустарника участке: слепые стекла окон блестели на солнце. Дэвид лежал под купой расцветающих акаций на потертом коврике из меха опоссума; рядом на земле валялись книги и рукописи. Но он не читал. Он лежал здесь уже больше часа, впитывая в себя солнечные лучи, и пение птиц, и аромат серебристо-серых акаций, и сумрак лесной чащи.
Его взгляд рассеянно блуждал но прихотливому узору цветов; совсем рядом росли дикие фиалки с крошечными округлыми листочками и папоротник, едва расправлявший свои нежные, кораллово-розовые завитки. Теперь это были его друзья и близкие знакомые, хотя еще две недели назад, когда он приехал в этот домик, принадлежавший Мифф, все ему здесь было чуждым.
Дэвид улыбнулся, вспомнив, какое смятение овладело им в первые дни. Покой, одиночество и полная праздность едва не свели его с ума. Он так привык к напряженному темпу трудовой жизни, к ощущению того, что и люди и машины ждут, чтобы он вдохнул в них свою силу и энергию, привык к шуму уличного движения, к суете города, возбуждающей и вовлекающей его в общий круговорот, что он почувствовал себя совсем потерянным в этом уединении и тишине, нарушаемой лишь щебетом птиц да пением ветра в листве деревьев.
Он уходил далеко в лес и подолгу бродил там без всякой цели, любуясь могучими эвкалиптами, растущими вдоль дорог; он шел по неровным колеям, проложенным еще в давние времена упряжками волов, тащивших фургоны первых поселенцев; пробираясь сквозь золото акаций, они везли через цепь холмов строевой лес. Шагая вдоль ручья, он обнаружил однажды водопад и гнездовье птицы-лиры.
По вечерам, возвратившись в коттедж и лежа перед пылающим очагом, он читал стихи и политические брошюры из книжного шкафа Мифф, постепенно проникаясь приятным чувством свободы этих не омраченных заботами дней; теперь у него появилось наконец время для отдыха, чтения и раздумий. Тревога и боль последних месяцев словно отступили назад, хотя все еще таились где-то в глубине сознания. Дэвид не мог забыть, для чего он сюда приехал. Неотвязная мысль грызла его, как червь, не давая окончательно погрузиться в летаргию.
Ему приходилось делать над собой усилие, чтобы нарубить дров или отправиться за милю в ближайший городок за хлебом и мясом. Кусок хлеба, сыр, чай или глоток вина — вот пища, которой он теперь вполне довольствовался. Единственной привычкой, сохранившейся от прежней жизни, было бритье и душ по утрам. Остальное время он с удовольствием проводил в праздности: бродил по склонам холмов или лежал, как сейчас, на солнце, читал или просто думал, увлеченный строкой какого нибудь стихотворения или философского трактата, обнаруженного среди книг в коттедже.