— Пап, — начал я, — тут мне предложили работу — хороший заработок. Правда, очень хороший. Буду получать двадцать пять долларов в неделю. Или даже больше. — Я делал упор на деньги, догадываясь, что это важно для отца в первую очередь. Чем больше я стану зарабатывать, тем больше достанется ему. — Может, намного больше. Я смогу тебе регулярно высылать часть. Да-да, обязательно буду высылать тебе деньги. А эта работа… это далеко, на Северо-Западе. Но я же уже сказал — я смогу тебе регулярно высылать деньги, да к тому же это продлится…
— Никуда ты не поедешь. — Рот у отца был набит едой, я едва разобрал, что он сказал.
— Что?
— Никуда ты не поедешь.
— Но… А как же двадцать пять долларов в неделю? Или бо…
— Да плевал я, сколько. Ты мне здесь нужен.
Нужен? Нужен — для чего? Ишачить изо дня в день, добывая деньги ему на выпивку и наркотики? Пополнять его запасы, когда сам он будет в отключке и не сможет себя обслуживать?
Я уже долгие годы только это и делал. Меня уже тошнило от одной мысли об этом.
Я сглотнул. Потом сказал:
— Я уезжаю.
— Заткнись, сопляк!
— Я не сопляк. Мне восемнадцать лет. Почти. Я взрослый мужчина и могу делать все, что за…
Прежде чем я успел понять, как отец обрушил на меня первый удар, я уже лежал на полу, держась за горящую щеку и горько плача.
Я поднял на него взгляд.
Он уже тянулся за ремнем. Рывок — и ремень соскользнул с его пояса. Кожа издала характерный хруст под давлением его пальцев. Мелькнул отблеск света от металлической пряжки — от страха она показалась мне огромной.
Отец и раньше бил меня — мне перепадали и благоразумные тумаки, и изрядная порка. Теперь же мне достались настоящие побои. Он обрушил на меня целый град ударов — такого еще никогда не случалось. Первый взмах ремня — и пряжка угодила мне в голову, я еще больше вжался в пол. Второй взмах, третий — и моя жалкая оборона — вытянутые руки — была прорвана. Все, что мне оставалось, — это свернуться клубком и терпеть побои. Так, удар за ударом, отец выбивал из меня заносчивые слова о том, что я взрослый мужчина и могу делать, что захочу. Свист ремня, рассекающего воздух, треск кожи и стук металла о мое тело перемежались стонами и хныканьем. Этот безобразный дуэт тонул в хоре шумов, который раздавался вокруг: плакали младенцы, играли на трубах и пели блюзы парни на пожарных лестницах, смеялись девушки, вели свой спор автомобильные рожки. Звуки, сопровождавшие мое избиение, растворялись в звуках города — всего-то одним шумом больше.
Наконец отец остановился — то ли устал, то ли просто выпустил всю свою злость. Обливаясь по́том, тяжело дыша, он швырнул ремень на пол рядом с моим лицом, чтобы я хорошенько поглядел на орудие моего воспитания.
— Ну что ты теперь скажешь — взрослый ты или нет? — пробурчал он. — Что теперь скажешь?
Мне нечего было сказать. Меня била такая дрожь, что я даже рта раскрыть не мог.
Я услышал, как отец протопал с кухни к своему дивану, как грузно осел, явно утомившись заданной мне поркой. Услышал, как он открывает бутылку. Отец принялся за выпивку. Он пил всю ночь, не двигаясь с места, а я всю ночь пролежал на полу, тоже не двигаясь с места. Алкоголь свалил его только на рассвете.
Я поднялся с пола, собрал кое-какие вещички, отправился к дому Малыша Мо и стал ждать его.
Через пару часов, покуда отец скорее всего все еще был в отключке, мы с Малышом Мо отправились на станцию Пенн.
* * *
Если не считать подземки, я никогда еще не ездил на поездах. За исключением, правда, почти всего Манхэттена, я вообще нигде больше не бывал. И вот, в семнадцать лет, я ехал в противоположный конец страны, на работу, о которой не имел ни малейшего представления. Пока же сама по себе эта поездка была для меня ярчайшим в жизни событием; помимо будоражащего ощущения от путешествия, я радовался тому, что каждая миля увеличивала расстояние между мной и отцом. Движение «Калифорнийского экспресса» — плавное покачивание, дробный стук стальных колес на стыках рельсов, — все это укачивало, убаюкивало, погружало нас в рассеянное и расслабленное состояние, в котором мы и провели почти трое суток. Как раз столько заняла дорога до штата Вашингтон — а именно он, как мы с Малышом Мо выяснили, и имелся в виду под «Северо-Западом Тихоокеанского побережья», о котором говорилось в объявлении о найме лесорубов.
По пути мимо нас проплывала Америка: город перетекал в окрестные поля, а те переходили в равнины, пустыни и горы. Для мальчишки, который до этого видел мир только на черно-белом экране в тринадцать дюймов по диагонали, это казалось чудом. Пожалуй, стоило отведать отцовского ремня, чтобы это увидеть. Преодолевая последний отрезок пути, мы сделали пересадку в Лос-Анджелесе. Остановка была короткая. Времени — только на хот-дог да на кока-колу, но недостаточно для того, чтобы посмотреть город. Во всяком случае, чтобы толком увидеть что-нибудь. Я все-таки урвал минутку и отошел чуть в сторону от вокзала. Лос-Анджелес не был похож на Нью-Йорк. Плоский. Почти без высоких домов, которые мешали бы солнечному свету. Вытянутый. Он простирался во все стороны, и ему было куда разрастаться. Таким было мое первое впечатление от Лос-Анджелеса: сплошной солнечный свет и море возможностей. Я пытался отыскать надпись «Голливуд». Мне просто хотелось поглядеть на нее секунду-другую. Поглядеть, зная, что, пока она видна мне, она видна и всем этим удивительным, ослепительным звездам, которые выбрали Голливуд своим сказочным домом. Но оттуда, где я стоял, надпись была не видна, да я и не знал наверняка, куда нужно смотреть.
Я поплелся обратно на станцию. Мы сели с Малышом Мо на поезд и поехали дальше на север.
Мы сошли с поезда в Сиэтле — не только мы с Малышом Мо, но и еще несколько десятков человек или даже больше, которые набрались по пути. Тут были мальчишки и почти старики, белые и цветные. Куда именно едут эти люди, можно было догадаться не только по тому, что они сошли с поезда на одной с нами станции, но и по их виду. Я понимал, куда они едут, ибо, как и мы, они выглядели отчаянными бедняками. По ним сразу было видно, что они готовы проехать полстраны — или всю страну — ради заработка.
Из одного вагона выходил белый парень — молодой, вероятно, немного постарше меня. Он с трудом волочил чемодан. Чемоданище. Можно было подумать, что этот малый тащил с собой невесть откуда холодильник.
Сам не знаю, почему я это сделал: он, как я сказал, с таким трудом волок свою ношу, а я, кажется, подумал, что неплохо бы с кем-нибудь подружиться, раз уж меня занесло далеко от родного дома — на другой конец США. Я подошел к этому парню и спросил его:
— Не помочь?
Лицо у него было потное и скорее красное, чем белое, от напряжения. Он поглядел на меня:
— Я еще не докатился до того, чтобы принимать помощь от черномазого.
Сказал, как отрезал. Белый парень сказал то, что сказал: помощь от черномазого ему не нужна, — и снова принялся возиться с чемоданом, как будто мы с ним всего-навсего перебросились парой слов о погоде или о времени. Для него эти слова ничего не значили.
Нас встретили какие-то люди из лесозаготовочного лагеря, посадили в грузовики и повезли. По дороге я увидел, что за местность в этом штате Вашингтон — полная противоположность городу. Здесь пахло не выхлопными газами и не гарью, а дождем и соснами. Вместо домов полно деревьев. Вместо людей — трава. А те люди, что попадались, — я сразу же это заметил, — почти все были белыми. Не то чтобы я не привык к обществу белых. В Нью-Йорке их было пруд пруди. И, бродя по городу и всюду встречая белые лица, ты мог без особого труда увидеть и цветных. Причем всех цветов кожи. Черных, шоколадных. Людей с Востока и из Индии. Здесь же — здесь, в штате Вашингтон, — был я, был Малыш Мо, было еще с десяток чернокожих, приехавших вместе с нами, — и всё. Я вспомнил того парня, которому попытался помочь с чемоданом и который походя огрызнулся, — и вдруг понял свое одиночество и впервые подумал, что лето, наверное, пролетит не очень-то быстро.
Мы ехали долго — ехали, пока город не остался далеко позади. Ехали так долго, что уже начинало мерещиться: мы уже бог знает сколько проехали на поезде на запад, потом на север, и скоро нам просто некуда будет ехать, потому что Америка закончится. Но мы ехали и ехали, а вокруг уже не осталось ничего, кроме деревьев — толстых, могучих, высоких: на этих коричнево-зеленых столбах как будто держалось небо. Мне вдруг показалось, что рубить их — преступление. А потом я подумал, что первая же получка избавит меня от угрызений совести.
Наконец мы прибыли в город Эверетт. Мы прибыли в Пембертон-Миллз — лесозаготовительный лагерь, где нам предстояло работать. Здесь был только лагерь — и больше почти ничего. Ну, здание, где пилили и отгружали лес, еще одно, где размещалась контора. Столовая, где можно было собираться и по другим поводам, если вдруг такие поводы найдутся. А вокруг были повсюду натыканы лачуги — их называли «куджи», где нас и должны были расселить. Длинные, узкие сооружения, вроде железнодорожных вагонов. Достаточно просторные, чтобы вместить по десять человек, но недостаточно емкие, чтобы удержать в своих стенах все беды, какие только могли возникнуть в процессе общения незнакомых друг с другом белых и черных. Учитывая моральный климат тех дней, было бы безопаснее белых и черных рабочих селить раздельно. И для тех, и для других это было бы гораздо удобнее. Но почему-то у начальства возникла недюжинная идея свалить всех в одну кучу. Что-то вроде северо-западного тихоокеанского либерализма — подумал я вначале. Но чем больше потом об этом думал, тем сильнее становились мои подозрения, что владельцы лагеря просто не хотели селить всех чернокожих куда-то в одно место — видимо, из страха, что те замыслят какой-нибудь безумный воинственный заговор и, вырвавшись из жалкой лачуги в лесозаготовительном лагере, сокрушат мир англосаксов.