— Мы заплатили не четыреста десять, Нинусенька, — поправляет папа, — а всего двести семьдесят.
— Почему двести семьдесят? Я отлично помню, что четыреста десять.
— Четыреста десять — это полная стоимость путевки, а мы получили льготную за двести семьдесят.
— По-моему, ты что-то путаешь. Хорошо, не важно! А что же еще? Что во-вторых?
— Во-вторых… Ну, пока я чищу картошку, я придумываю.
— Придумываешь? Что же ты придумываешь?
— Пьесу. — Мне очень хочется рассказать папе про пьесу.
— Какую пьесу? Как это понимать?
— Про Корею.
— Про Корею? Почему именно Корею? Ты там никогда не бывала!
— Ну и что ж… Там теперь война.
— И почему именно пьесу?
— Так мне нравится. Как будто все сидят в бомбоубежище. Много пионеров, целый отряд или даже больше, но видно только несколько человек. И вожатого. Они говорят разные вещи, что у кого дома, и так, вообще… Один мальчик предлагает дружбу одной девочке. И еще будет женщина с ребенком. Ребенка у нее убило осколком, но все равно она все время повторяет, что ее сын вырастет и спасет Корею от иноземных захватчиков. От американских агрессоров и ли-сын-мановских пособников! Как только в бомбоубежище становится потише, она встает и говорит это. И показывает всем мертвого ребенка.
Папа вздыхает и трет пальцами подбородок.
— Боюсь, маленький, что это будет слишком грустная пьеса. Убитый ребенок и бомбоубежище…
— Нет, вообще-то не очень. Там еще будет Дор-Мир.
— Какой Дор-Мир? — спрашивает мама.
— Доротея Мироновна, воспитательница из третьего отряда. Она будет гоняться по всему бомбоубежищу за моей подружкой Ольгой Ожановой и кричать, чтобы Ольга немедленно слезла со столба — там посредине должен быть столб: «Сейчас же слезь с этого столба! Это очень опасный столб! Ты упадешь и как следует расшибешься!» А снаружи в это время будут выть самолеты — жутко так, как немецкие.
Папа снова вздыхает.
— Ладно, — говорит мама, — какая разница? Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Авось до написания дело не дойдет.
— Это все я уже написала.
— Как — написала? Где же ты взяла бумагу?
— У девочек. Им родители блокнотов с собой надавали, чтобы они письма домой посылали, но они не так уж часто пишут. Мне теперь только имена нужно придумать — я не знаю никаких корейских имен.
— Ну, Дор-Мир — вполне корейское имя, — говорит папа.
— Опять ты подучиваешь! — сердится мама. — Что за человек такой! Вечно подучивает. Дает дурацкие советы. Вместо того чтобы сказать, что это абсолютно недопустимо и неприлично — награждать взрослую женщину и к тому же воспитательницу какими-то мерзкими прозвищами…
— Она уже больше не будет воспитательница. Ее уже выгоняют от нас.
— Что значит выгоняют? Почему? За что?
— Так… За то, что она не слушается Веру Алексеевну.
— Ты, верно, что-то путаешь, — говорит мама. — Не важно… Кстати, Павел, объясни мне, я не понимаю: неужели эти корейцы отличаются чем-то от китайцев?
— Нинусенька, это два совершенно разных народа, — объясняет папа.
— По-моему, один черт — такие же желтые и косоглазые.
— На взгляд корейца, поляки и русские, очевидно, тоже ничем друг от друга не отличаются — такие же бледнолицые и голубоглазые.
— Что ты сравниваешь! Поляка по одному гонору за версту узнаешь. Самому жрать нечего, а нос дерет, будто у него все карманы золотом набиты. Кстати, Павел, ты не забыл? Ты обещал поинтересоваться у Федотова насчет романа.
— Нинусенька, я ничего не забыл.
— Не забыл, но сидишь и в ус не дуешь!
Папа молчит.
— Что ты молчишь? Позвонить лишний раз неловко, неудобно. Хоть здесь, по крайней мере, используй возможность! Что тут сложного? Чего ты боишься? Подойди, поздоровайся, заодно и поинтересуешься. Ты знаешь этого мальчика — Федотова? — спрашивает мама у меня.
— Нет.
— Очень жаль.
— Нинусенька, по-моему, совершенно ни к чему вмешивать в мои дела Светлану и федотовского сына.
— Никто и не собирается их вмешивать.
— Мы приехали сюда навестить ребенка, а не устраивать судьбу моего романа.
— Нет, как вам это нравится! Утром соглашался, а теперь уже снова-здорово! Уже готов идти на попятную! Лишь бы найти предлог и увильнуть от разговора.
— Нинусенька, я ни от чего не пытаюсь увильнуть, но сейчас я хочу говорить со своим ребенком, а не с надутым чванливым Федотовым.
— Когда же ты собираешься говорить с Федотовым?
— При случае. Возможно, на обратном пути. Если он окажется рядом…
— Да, когда рак свистнет!
Может быть, я еще вставлю туда песни, — говорю я, чтобы выручить папу.
— Какие песни? Куда вставишь?
— В пьесу.
Папа с мамой молчат.
— Неужели ты думаешь, — говорит мама, — что у него нет иных забот, кроме твоего романа? Если ты не спрашиваешь, так ему тем более наплевать! Не станешь беспокоиться, и год проваляется, и два, и вообще сколько угодно.
— Что за песни, маленький? — спрашивает папа.
— Ну, вообще-то… Одна: «Смело, товарищи, в ногу, духом окрепнем в борьбе!» А вторая глупая такая песня… У нас ее девочки поют. «Художник, художник, художник молодой!» Вначале все будут петь: «Смело, товарищи, в ногу!» А потом, когда упадет бомба, все замолчат, а один кто-нибудь запоет: «Художник, художник, художник молодой, нарисуй мне девку…»
— Зачем же они станут петь такую глупую песню? — огорчается папа. — Тем более в бомбоубежище…
— Просто так… Чтобы не так страшно. А эта женщина с ребенком скажет: «Мой сын вырастет великим полководцем! Он спасет родину от агрессии!» А в конце будет ужасный взрыв, и весь свет потухнет. И в темноте будет слышно — как будто по радио: «Американская авиация и военно-морской флот ведут варварские бомбардировки мирных корейских городов и сел». А потом долго будет тихо-тихо, как будто все убиты. И вдруг голос такой запоет: «Пи… шу я в деревню: ограбили меня, осталось три копейки, больше ни… худооожник я-я-я!..»
— Я думаю, — папа вздыхает, трет подбородок, почесывает нос, — корейские дети не могут петь такую песню. Корейские дети все очень воспитанные. Пускай они поют что-нибудь другое.
Я не соглашаюсь:
— У нас в лагере все время поют такие песни.
— Да, маленький, но ведь это не у вас в лагере, это в Корее.
— А я хочу, чтобы это было как будто в Корее, но вообще как у нас в лагере.
— Тогда это будет глупая пьеса. Не реалистическая.
— Да и песня какая-то идиотская, — замечает мама. — Ни складу ни ладу и ни малейшего смысла. Так, чушь какая-то!
Они ничего не поняли… Я, наверно, не так рассказала.
— Там еще будет старичок, чей-нибудь дедушка, он будет говорить: «Мы победим и слово „некогда“ заменим словом „никогда“!» А сам будет шлепаться на пол при каждом взрыве.
— Бред собачий, — говорит мама. — Ладно, черт с ней, с этой Кореей, и без нее забот хватает.
Она не понимает. Никогда не ездила в лагерь, вот и не понимает.
— Ты мне лучше вот что скажи, — спрашивает мама, — кроме картошки, вас чем-нибудь кормят?
Я научилась заплетать косы! Вернулась из лагеря и тут же научилась. Подумать только — ну хоть бы на один денечек раньше! Ладно, ничего, зато теперь папе не придется вставать по утрам, чтобы причесывать меня.
Мы едем в Дубулты. Это на Рижском взморье. Маме сказали, что Рижское взморье очень полезно для сердечников. Мы с ней едем, а папа еще немножко остается — нам дают квартиру в Лаврушинском переулке, трехкомнатную. В одной комнате папа устроит себе кабинет, во второй будет жить мама, а в третьей мы с бабушкой. Когда папа получит квартиру и перевезет вещи и бабушку, он тоже приедет к нам в Дубулты. Вещи у нас уже упакованы.
Мы едем в международном вагоне — купе двухместное, со всех сторон с зеркалами и обито бархатом и красным деревом. Папа говорит, что международный вагон самый безопасный — даже если весь поезд сойдет с рельсов, международный вагон ни за что не перевернется, он гораздо тяжелее остальных, у него под полом свинец.
«Тут-так, так-тут» — постукивают тихонько колеса. Мама спит внизу, а я лежу на верхней полке и читаю «Горе от ума». В изголовье есть специальная лампочка, чтобы можно было лежать и читать. «Не то на серебре, На золоте едал; сто человек к услугам; Весь в орденах: езжал-то вечно цугом. Век при дворе, да при каком дворе!..» Есть еще синяя лампочка, ее зажигают ночью — чтобы в купе было не совсем темно. «Век нынешний и век минувший…» Тут-так, тут-так!.. «Свежо предание, а верится с трудом…» Да, ехать в Дубулты в международном вагоне — это получше, чем из Красноуфимска в Москву в теплушке… Тут-так…
— Нет, я здесь ни за что не останусь! — возмущается мама. — Не комната, а форменный сарай! Издевательство. Сыро, темно, запах какой-то отвратительный. Всю ночь из-за него не спала. Не понимаю: из уборной, что ли, вонью тянет? И мебель мерзкая, обшарпанная, кошмар! Ей-богу, можно подумать, что это не дом творчества, а какой-то нищенский приют. Заплатить бешеные деньги и в результате получить такую гадость: зловоние и мерзость!..