— Что вы говорите?! — ужасается мама. — Боже мой, я не знала…
— Мы и сами не знали. Если б знали, разве б поехали? Экскурсия! Какая, к черту, экскурсия! Представляете? Тринадцатилетний мальчик… Других, говорят, сразу на дно утянуло, а он еще барахтался, пытался выплыть. Мать рядом по берегу металась и ничем не могла помочь: гранитная набережная, крутая, скользкая, не зацепиться, не выбраться. Пока искали, что бы им бросить — хоть веревку, хоть что-нибудь, ничего ведь абсолютно под рукой не оказалось!.. Так и утонули на глазах у всего города.
Папа сопит носом.
— Кошмар!.. — повторяет мама. — Но знаете, как бы там ни было, утешение все-таки, что это несчастный случай, а не чья-то злая воля. Или умышленная подлость. Кстати, вы с поэтом этим так называемым, Фатьяновым, знакомы?
— Нинусенька!.. — хмурится папа.
— Нет, — удивляется Евгения Азарьевна, — не знакома. А что? Натворил что-нибудь?
— Да нет, — мама поджимает губы, — так, к слову пришлось…
Мы идем слушать Вертинского. Он выступает в Майори в летнем театре. Все говорят, что нужно пойти послушать, потому что, может, это в последний раз, как-никак ему столько лет — того гляди, умрет, больше и не увидишь. Еще говорят, что он белоэмигрант — сбежал в свое время от большевиков за границу. Но потом затосковал ужасно по родине и вернулся.
— Глупо, — говорит мама. — Уж если уехал, так и сидел бы себе спокойно — где-нибудь в Париже.
— Что значит, сидел спокойно? Да кому он там был нужен! — спорит Евгения Азарьевна. — Артисту, Нина Владимировна, необходима аудитория, слушатель, зритель! А за границей никто его не понимал и не ценил.
— Не знаю, по-моему, там полно русских. Впрочем, это его дело. Мы от этого, конечно, только выиграли — послушаем, по крайней мере.
Театр деревянный и выкрашен белой краской, перед входом беленькие столбики.
— Я маленькая балерина! — поет Вертинский и танцует, танцует руками. Замечательно танцует пальцами — настоящая балерина в пачке. Как Инна. Не такой уж он и старый. — Всегда мила… Расскажет больше пантомима, чем я сама! А ночью в маленькой каморке… старушка мать… мне будет бальные оборки… перешивать…
Нет, это не про Инну — у них не каморка, у них хорошая комната. Светлая, с двумя окнами… Под одним окном кровать, под другим швейная машинка Леры Сергеевны.
Концерт кончается, мама с Евгенией Азарьевной ждут кого-то у выхода.
— Ах, невозможно поверить, — говорит мама, — я же его помню совсем молодым человеком… Столько было обаяния…
Я захожу за угол — просто так, посмотреть, что там сбоку. Низенькие цеплючие кусты, узенькое крылечко… Дверь раскрыта, кто-то стоит на верхней ступеньке. Вертинский! Стоит и смотрит в небо. Наверно, мне нельзя было сюда заходить.
— Ирина, взгляните! — зовет Вертинский кого-то внутри театра. — Орхидейный закат! А вы хотели пригвоздить меня к Сочи. К духоте и смраду! Тут, по крайней мере, прохлада. — Он оборачивается к кустам, в которых я стою. — И маленький ангел. Юная фея… Бледное личико в лучах заката! Прелестные волосы… Дитя, откуда вы, что вы тут делаете?
— Мы все устали просто как собаки! — откликается голос внутри. — К вашему сведенью, нам еще ехать в Ригу, я вас предупреждала — вы помните? Кулагин! Ну вот! Что такое? Опять мои перчатки на полу?! Тысячу раз просила!
— Деточка, дитя, как вы сюда попали? — спрашивает Вертинский. — Вы слушали мой концерт? Вам понравилось?
Кого он спрашивает? Меня? Наверно… Больше тут никого нет.
— Понравилось, — признаюсь я тихонько. — Особенно руки…
Второе сентября. В Москве уже учатся. Наверно, все девочки в школе. А я еще в Дубултах. Наша путевка кончилась, но папа ее продлил, потому что все равно не было билетов. Льет дождь, но мы — четверо: я, Наташа Лесная, Наташа Горская и еще синеглазая Инга Виолайте из Вильнюса — идем на пляж. Бросить в море монетки. Кто бросит в море монету, приедет сюда снова. На следующий год. Такая примета. Серое небо, серое море. Капли дождя шлепаются, шлепаются в воду — почти как монетки.
— Девочки! — говорит Наташа Лесная. — Давайте запомним это все навсегда, на всю жизнь. Посмотрим и запомним! У каждого человека свои воспоминания, а это будет наше общее воспоминание — этот дождь, и мокрые дюны, и свинцовое море…
Мы смотрим и запоминаем — наше общее воспоминание — серенькое-серое море, рваные холодные облака, мокрые дюны, мокрые сосны… На пляже никого, только мы. Волны шумят, откатываются по песку обратно в море, дождик шуршит в сосновых ветвях, мы стоим и вдыхаем запах моря, сосен, дождя… Нет, наше общее воспоминание не получится таким уж общим: это не как четыре одинаковые фотографии. Я ведь запомню не только дождь, но и девочек. А они запомнят меня…
— Приготовьте контурные карты, — говорит Марья Ивановна, учительница географии.
Она низенькая, толстая, голос строгий, голова по самые брови повязана коричневым платком. Юбка колоколом почти до полу.
У меня нет контурной карты. Мама вообще не хотела пускать меня сегодня в школу, говорила, что ей необходимо отсыпаться после дороги. Но мне ужасно, ужасно хотелось пойти — увидеть девочек, новый класс, новых учителей!..
— Нет контурной карты? Фамилия? Двойка!
Двойка? Ничего себе… Как это? За что? У меня никогда не было двоек…
— Она сегодня только первый день! — заступаются за меня девочки.
— Первый день? — Марья Ивановна протискивается поближе. — Почему не была на прошлом уроке? Болела? Где справка о болезни? Ах, отдыхала! То есть прогуляла? Следует наказать и за прогул! — Она хватает мой дневник, выводит в нем жирную двойку и еще пишет внизу страницы: «Второго сентября отсутствовала на уроке географии без уважительной причины».
— Злюка, противная училка… — бурчит кто-то, когда она бочком отступает к доске.
Пускай… Пускай двойка, пускай отсутствовала, я не стану плакать… Не стану плакать из-за какой-то двойки. Не могла я знать про эту контурную карту. Никак не могла… Выходит, если бы послушалась маму и не пошла сегодня в школу, не было бы никакой двойки… Да, но тогда бы снова отсутствовала без уважительной причины. А так двойка… Самая первая отметка — и двойка…
— Сотри, — советует Вера Лукашова.
Мы теперь сидим вместе. Не так уж особенно я этого хотела — с Верой сидеть, понятное дело, решать ей задачки на всех контрольных… Да уж ладно — как-никак она целых два дня держала для меня это место…
— Давай я сотру? — заботится Вера. — Я как получу двойку, знаешь, сотру и все дела. Не бойся, я так подтираю — никто не придерется! Комар носа не подточит.
Не хочу. Зачем? В журнале двойка все равно останется.
— В журнале наплевать, главное, чтобы дома не ругались!
Главное, что двойка… Так хотела пойти в школу — и вдруг двойка… Не надо об этом думать. Неужели теперь из-за этой несчастной двойки я не буду отличница?
— Павел, ну что ты сидишь! — ворчит мама. — Неужели ты не видишь: тут черт ногу сломит…
— Угу…
— Что — угу?!
— Черт ногу сломит…
— Не говори чепухи и оставь наконец книгу. Вокруг форменный развал, а он сидит и читает книгу!
— Что ты хочешь, Нинусенька?
— Чтобы ты хоть что-нибудь сделал! Я с ног сбилась, не знаю уже, за что хвататься. В самом деле, не могут же эти проклятые картонки валяться здесь вечно!
— Не могут, — соглашается папа и смотрит на мамины ноги.
— Что ты смотришь, в чем дело?
— Ты сказал, мой милый Кисик, что сбился с ног…
— Да, и что же? К чему ты это повторяешь? Что за глупые шутки?
— Когда лошадь сбивается с ноги, — папа поглаживает пальцами верхнюю губу, — это значит, она ошибается, опускает на землю не ту ногу, которую следует. Но как человек может сбиться с ног, если у него их всего две? Подпрыгнуть на одной ножке?
— По-моему, ты нарочно прикидываешься идиотом, лишь бы злить меня. Хотела что-то сделать… Уже забыла… Умудряешься задурить последние памороки… Ах да! Светлана, иди спустись в молочную, кассирша утром обещала: к вечеру должны завезти творог. Возьмешь полкило. Если будет сметана, тоже возьми двести граммов. Банку не забудь.
Папа слушает ее и кивает головой.
— «Посреди небесных тел, лик луны туманный: как он кругл и как он бел, точно блин с сметаной. Кажду ночь она в лучах путь проходит млечный: видно, там, на небесах, масленица вечно!»
— Действительно — сплошная масленица, — фыркает мама. — Замечательная позиция — ни о чем не горевать и не беспокоиться. Сидит с видом буддийского идола и читает дурацкие стихи.
— Не понимаю, Нинусенька, — папа откладывает книгу, — что тебя так раздражает, почему мне нельзя сидеть и читать хорошие стихи Михаила Лермонтова?
— Лермонтова, действительно! Только сочинений господина Лермонтова тут не хватало. Я вторую неделю без домработницы! Что бы ни случилось, весь ужас всегда обрушивается на меня.