Недвижно сияя, внимали своды сна немой этой речи, немо их отражая, унося их к последнему свету, где нет эха, и казалось, она сама — лишь эхо сиянья. И он продолжил:
Все пропитала ты сном, о Судьба, и хладный сон ты сама,
Сон нам являет тебя и волей твоею являет
Всю беспредельность Былого, покоящего реальность;
Волей твоей он сосуд творенья, и ты в нем закон,
И над вами не властно время — ни Прежде, ни После,—
Ибо ты — реальность сама.
О Судьба, о парящий поток, о предвечная форма,
О поток многоструйный и сутью чреватый — средь молний
Грозно-безмолвного всеединства, меж ночью и светом
Творенья, призванного тобою к творению; ты же,
В круговороте потоков паря над миром,
Облик один меняешь на облик другой; ты к свету
Хочешь свой ток устремить — а сумеешь? — но там,
Где забрезжит цель средь разлива твоих потоков,
Где поток подчинится потоку — лишь там воцарится покой,
Там возникнут и вещь и имя, истинные по-земному,
Призванные к единству, дабы тебя отражать,—
Напечатленье Судьбы на праформе сущего,
На праформе истины.
Форма из формы рождаются в снах, сплетаясь и ширясь,
В снах моих ты — это Я и мое познанье,
Вместе со мною ты рождена нерожденный ангел,
Случаю неподвластный, — мерцающее воплощенье
Роста, познавшего смысл, и закон, и порядок,—
Образ меня самого, знанье мое.
О Судьба, неподвластная воле богов, уничтожившая богов,
О бесконечность сущего, я сам с тобой бесконечен —
Смертный, во сне дерзнувший богов уничтожить,—
Ибо, свершаясь в тебе, в сиянье твоем исчезая,
Сам я, детством объятый, — обитель богов.
Было ли то последнее пространство? Настал ли последний покой? Но в этом покое еще как будто есть движенье. Должен ли он все еще способствовать ему? Он попытался сделать шаг, попытался поднять руки, попытался предать себя лучистому пространству, коим он сам был, попытался сделать это с великим усилием, со всем напряжением воли, и, хотя стеклянная прозрачность, в которой исчезла собственная его суть, не допускала движенья, попытка удалась: далекая, как сон, дрожь пронизала его, о, то было едва ли даже предчувствие дрожи, едва ли даже знанье о таком предчувствии, но вместе с тем — да разве же могло быть иначе? — дрожь словно бы охватила и своды сна, накатив и откатившись волною, будто пробежала по недвижно скользящим вдаль лучистым дорогам, по их сплетеньям, по их направленьям и безнаправленности, по их сияющей изреченности и неизреченности, будто было это первое и последнее содроганье, едва заметное и все же уловимое, дыханье смутного образа, почти уже бездыханное, и все же памяти о земном. И он рек:
Неизбежная? То ли к тебе я вознесся,
То ль низвергся в тебя?
Бездонная пропасть формы,
Бездна неба и низа, бездна сновидца!
В снах наших мы рассмеяться не можем — но также
И умереть не можем; о как близки, подумай,
Смех и смерть; как они далеки, подумай,
От Судьбы, что в своем ослеплении формой
Смеху не научилась у смерти,—
Самообман твой, Судьба.
Я же, смертный, я же, к смерти привычный,—
Я восстаю, вынуждаемый смертью к смеху,
И не верю тебе. Сном своим ослепленный и умудренный,
Знаю о смерти твоей, о твоем непреложном пределе,
О границе сна, что признать ты не хочешь.
Или об этом ты знаешь сама? И желаешь иного?
Правит закон твой теченьем твоим? Иль более властной
Воле послушно оно? Может быть, за тобою
Другая встает судьба, еще неизбежней,
Еще неохватней, а дальше за ней —
Новые судьбы, полых форм вереница,
Недостижимая Пустота, вечнородящая Смерть,
Где царит уже только случай?
Всякий закон — лишь случайность, падение в бездну,
Случайность и ты, о Судьба, и в твоих пределах
Неистовствует случайность конца;
Вдруг прекращается рост, и древо познанья,
Этот ветвистый шатер, рассыпается в пепел,
В прах уничтоженной речи, где все бессвязно —
Слово и вещь, где расторглись прочные скрепы
Истины и порядка, в полусвершенье
Стынут общность и цельность, каменеют в тенетах
Мнимо-истинного бытия;
Только несовершенство рождать ты способна,
Случай и муку терпеть, полуправду и кривду,
И сама ты не знаешь свершенья, и вечности непричастна
Стылая форма, судьба Судьбы,
И обреченным стылым кристаллом
Вместе со мной ты умрешь.
Говорил не он, говорил сон, и думал не он, думал сон, и грезил не он, грезили лучащиеся во сне своды судьбы, грезило недостижимое, неисчерпаемые своды стылого света, зловеще застывшие, зловеще стынущие и недвижно влившиеся в кристальные каскады света, то были своды недостижимой его души. Бездыханен свет, бездыханны чреватые благом своды беды, бездыханно дыханье.
И бездыханно продолжилась речь сновиденья:
Форма, для смертного смертная, будь ты даже сама праформа,
И для бога смертная, умирающая в нереальном,
Смертная, ибо единство твое — лишь сосуд суетной мнимости.
Гибели обреченная! Даже если полусвершенье
Сложится ложью в единство и возмечтает укрыться
В лоне праматери Ночи, если дерзко объявит
Провозвестьем само себя, притязая на цельность,
На достоинство отца-провозвестника, —
Гибели ты не избегнешь, Судьба, и вернешься в свое Ничто;
Опьяняясь уделом своим, обернешься ты пустотой,
Пустотой обернется круговращенье
Красоты, холостой хоровод миров, тобой опьяненных,
Опьяненных смертью,
Ибо творенье превыше формы, оно — различенье,
Отделенье зла от добра, о, лишь эта великая сила
Неподвластна смерти.
Ты ли, всего лишь форма, для истины призвала
Бога и человека, дабы, верша разделенье
Вместо тебя, воплощали они вовеки форму мирскую?
Этому ль ты меня обрекла, причастивши творенью?
Несовершенна ты и орудье неправды.
Зло ты несешь и беду, и, беде покоряясь, сама ты беда;
О, обессилел бог, а уж человеку тем боле
Сил не дано — оба они, созданья твои,
Как и ты, случайны пред более властной судьбою;
Да и призванный — тот, что тоже всего лишь форма,
Как и ты, — он утратил имя, он
Недоступен, неумолим, и зова
Не слышит в меркнущем сне.
Да, он был недостижим для зова; немота царила вокруг его собственной немоты; ничто более не говорило с ним, и он не в силах был ничего сказать; ничто не звало его, и он сам не в силах был ни до чего дозваться. Но сверкающий, непроницаемый, недвижный и необозримый, простирался вокруг него звенящий голосами сон, сверкающий бедою, коей подвластны и боги, неотвратимый, всеобъемлющий, упраздняющий творенье, сплавлены друг с другом добро и зло, нет числа переплетеньям, нет конца лучистым дорогам, и неземной здесь свет, и все же в исчислимом, все же в конечном, все же в земном, предназначенный отмиранью, ужели и сон умирал? А с умирающим сном не умирал ли и сам сновидец? Ничто не вспомнилось и все же целиком было воспоминаньем, погруженным в зловещий и прекрасный свет без святости и без тени, свет неразличенья, свет непреодолимого пограничного пространства, погруженным до самых глубин воспоминанья в переливчато-недвижную пограничную игру судьбы, границу которой, однако, можно преступить, должно преступить, как только игра исчерпает себя, исчерпает до последних глубин своего многообразия, как только исчислены будут обособленья ее и переплетенья, без остатка испита будет эта неразделимая смесь добра и зла, о, без остатка испита будет беда, исчерпана будет сама форма судьбы, отомрет в умершем воспоминанье, что не помнит уже себя самого. О воспоминанье, о угасание света и музыки сфер, о бесконечная череда миров, круговорот судеб в земном угасанье и возгоранье, новые и новые попытки творенья, без конца повторяемые и обреченные на повторенье, пока не будет извергнуто из света зло, пока не будет отделено несотворенно-оцепенелое от самотворящего, дабы — под вновь непреложным куполом небес — вновь настала окончательная непреложность и воссиял человеческий лик, вознесенный к пределам сфер, вознесенный в незримую игру звездных путей до хладнокаменного звездного лика небес. И будто созвездья внутри и вовне, исчезнувшие от чрезмерного блеска в лучистой немоте, сохранили еще остаток дыханья, будто, недоступные зову, еще сияли они из последних остатков темнейшего их свеченья, будто еще раз могла зазвучать лира небес и души и сущее не целиком еще превратилось в кристалл, а его равновесье не совсем еще установилось, чаши вселенских весов еще колебались, так что еще было знанье, еще вправе было существовать, знание кристалла о себе самом, знание сна о себе самом, знание о грядущем и непреложном, о вечносущем, вовек недостижимом, серебряным звоном явившее себя из сокровеннейшего вселенского самовоспоминанья, в коем покоится кристальная речь сновиденья, предвестье эха грядущего звучанья, так сказалось в последней немоте: