Солдатня полетела, расшвырянная, в разные стороны; надо мной, скрючившейся на палубе корабля нагишом, вырос командир. Что он командир, я поняла сразу — он был весь в кружевах, бантах и позолоченных шелковых витушках. Голенища сапог доходили ему до паха. Он взял меня за подбородок рукой и, сощурясь, всмотрелся в мое лицо. Я зажмурилась. Сколько еще рук вот так будут хватать лицо мое? Сколько чужих глаз — вот так в меня стрелять?!
— И правда, в ней что-то есть, в бедняжке, — выцедил командир и потрепал меня за щеку. — Не хорошенькая, конечно… но притягательная. Странная… Я люблю странных женщин… Они хороши в любви… Скажи, милочка, — на чужом языке ласка звучала, как похабное ругательство, — как ты приклеилась к этому опасному человеку? Бродяжили вместе? Пожалела его?.. Захотелось прижаться к теплому мужскому телу?.. Ха, к такому костлявому!.. Гляди, у меня лучше, — командир рванул кружевной кафтан на груди. — Я нисколько не хуже твоего кавалера. А ты, если тебя приодеть, ничуть не хуже всех наших записных красоток, а не пошли бы они…
В его речи я слышала странные обороты; как будто так и не так говорили в этой земле, будто так вот, как командир, разговаривали в далеком прошлом. Снеговой туман наплывал на мои глаза, и бродяга, связанный, глядел на меня глазами волка, которому всунули в пасть суковатую палку, чтоб не кусался больше никогда.
— Больше никогда, — прошептала я. — Кр-кр…
— …крест, — отчетливо сказал он. — Крест на меня надень. Он упал на палубу, когда я обнимал тебя.
— На каком языке вы болтаете?! — неистово закричал командир, схватил дурака за волосы и с силой потянул его затылок книзу. — Молчать! Куда поползла!
Я ползла по доскам палубы, шаря руками, ища и не находя потерянный крест. «Проснись, проснись, — шептала я себе мертвыми губами. — Проснись, Ксения. Ведь это тоже твое видение. Тоже сон. Ты смешала воедино сон и явь. Ты сумела сделать это. Такого люди не досягают вовек, если даже очень желают. Чьим лицом он смотрит на меня?!»
Под ладонью блеснуло. Я вцепилась в бечевку, рванулась к дураку и нацепила крест ему на шею, еле просунув в круг шнурка его большую, как тыква, нечесаную голову.
Дурак схватил мою голую руку и поцеловал.
— Солдаты, слушайте мою команду! — крикнул командир. — Я забираю девчонку к себе. Она мне приглянулась. Она такая резвая. А парня — в форт, откуда не выбираются уже. Оденьте его! Прикройте его срам! Они не знают стыда! Готовы вывернуться наизнанку! Девчонка будет жить у меня. Я вымою ее как следует… отдраю. Она, видать, из других мест — лопочет по-ненашему. Да наплевать мне. Все женщины в постели одинаковы. А странные — горячей всех. Попробую ее на вкус. Понравится — так женюсь! Что вы эдак выпялились, мерзавцы! Что скалитесь!.. Командир ваш слово держит! Моя Хендрикье померла, так что тут делать?.. На любовницах не проживешь. Богачки все капризные. Ну, понравилась мне это…
— Командир! — Смешливый голос толстолицего солдата занырнул в сдавленный хохоток. — А если она… часом… больна?… Или ты… ей — не приглянулся?..
Меня засунули в мешок, взвалили на плечи и потащили. Перед тем, как горловину мешка увязали высохшей бычьей жилой, я увидела глаза дурака. Он шепнул мне одними губами:
— Сильно будут бить меня. К столбу привяжут. Я работать на них не буду. Я знаю, как умереть, и тебя научу. Когда захочешь умереть, набери в грудь воздуху, закрой глаза и выдыхай медленно, медленно, представляя себе всех людей, сто прошел через твою жизнь. Всю жизнь свою представляй. И когда всех переберешь поименно, вспомни одного, самого любимого, кого хочешь: мать, отца, проезжего молодца, сына, дочь, живого, покойного — единственного. А вспомнишь — больше не вдыхай. Не вдыхай и скажи своему сердцу: ты устало, отдохни. Оно будет яростно биться в тебе, сердце. Оно будет хотеть жить. Яростно жить дальше. А ты обними себя за плечи обеими руками, сдави грудь, крепко-крепко, и только вспоминай единственного, вспоминай. И сдавливай грудь все сильнее, сдавливай. И сердце однажды станет птицей и пробьется сквозь твои руки. И выпорхнет. У тебя потемнеет перед глазами. Не бойся. Это я надеваю на тебя темный платок. Без темного платка тебя не возьмут на небо. Сердце твое на воле, а черное небо, все в звездах, обнимает тебя. И твой единственный целует тебя. Так умирают люди, умеющие умирать. Мне кажется, ты сумеешь. Я хорошо научил тебя. Не открывай тайну никому. Эта тайна только твоя.
Он сказал все это на чужом языке, и я все поняла. Он сказал это двумя, тремя словами. Солдаты ударили его и потащили. Я билась в черной волынке мешка, стонала. Тому, чему научил меня дурак, не было цены.
Командир заставлял Ксению мыть полы. Командир любил чистоту. Ксения брала тряпки, ведра, мыла, щелось, ароматные растворы, наматывала ветошь на швабру, окунала то в горячую, то в ледяную воду. Над тазами вился пар. Ксении приходилось драить до блеска весь огромный дом Командира — от чердаков и мансарды до пахнущих картошкой и капустой подвалов. Жена Командира умерла давно; оставила ему двух детей — мальчика и девочку, прилипших к Ксении в тоске по ласке, как банные листы. Когда Ксения начинала бесконечную, как снегопад северной зимой, уборку, дети весело помогали ей — таскали тазы и чаны, забивали гвозди в рассохшиеся древки метел, мочили в мыльной воде веники и щетки. Работа кипела. Ксении эти авралы виделись праздником. Иных праздников Командир не справлял; он был сухая военная косточка, хоть и кружевной вальяжный разгильдяй, и считал, что женщины и дети должны жить в черном теле. Он давал им читать простые книги, кормил простой едой. Ксении и такая пища — похлебка, жареная картошка, квашеная капуста — казалась пиршеством.
— Мой, мой полы, наводи блеск!.. — бубнил Командир, заставая Ксению за работой. — Чистота — самое великое, что есть в мире. Хорошо, знать, тебя воспитывала мать, в чистом ты доме, верно, жила, если так ретиво орудуешь швабрами да тряпками!… Умница!..
И трепал ее за щеку. Это была высшая похвала и высшая ласка. Ксения милостиво оставила ему только этот жест. Когда ее притащили к нему в дом, полузадохшуюся в туго завязанном мешке, и вытряхнули на пол прямо в спальне, он, недолго думая, сразу притупил к делу. Они долго боролись. Он налегал на нее тяжелой чугунной грудью. Грубо расталкивал ей ноги коленями. Выкручивал, выламывал запястья. Ксения плевала ему в лицо, кусала его щеки и скулы. Прокусила мочку уха. На простыни потекла кровь. Командир захохотал и выпустил Ксению.
— Не любишь?.. не хочешь со мной?.. — прохрипел он весело. — Ну и не надо! Сама придешь. А не придешь — ну и черт с тобой. Все мне с бабой в доме веселее. Ты по-нашему-то хоть кумекаешь?
Ксения наклонила голову.
— А сама можешь рассуждать?.. Нет?.. Ну и не страдай. — он отпыхивался после стыдной борьбы, полураздетый, с волосатой грудью в прорези белья, с лихо закрученными усами. — Ты мне на пальцах все говори, что тебе понадобится. Если тебе понадобится… это, — он хохотнул и прищелкнул костяшками пальцев, — ты не стесняйся, прибегай и залезай прямо сюда, под одеяло. Я тебя согрею!
Ксения утерла пот со лба. Улыбнулась.
Жить она стала на кухне, проводя время за резаньем овощей для супа и чисткой картофеля, спала в ящике из-под картошки, шуршащем сухими очистками, пахнущем землей и осенью. Дети настелили ей в ящик ваты, клочков шерсти, положили обрезок старого матраца и кусок собачьей попоны. Укрывалась Ксения старым пальто, которое носила умершая жена Командира. Прокушенное ухо лихого воина зажило. За обедом он уписывал за обе щеки Ксеньину стряпню и нахваливал. После трапезы Ксения бросалась к тазам и ведрам, и Командир блаженно прищуривал осовелые глаза.
— Давай, давай… начищай… Завтра воскресенье… Завтра детей наряди получше… головы им расчеши…
Через несколько мгновений он спал в кресле, запрокинув голову, слегка подрагивая кольцами напомаженных усов.
Вот они, ведра. Колыхается в них тяжелая вода. Где ты, корабль? Тебя сожгли. Солдаты подожгли тебя прямо на берегу, обмазав смолой и обложив пучками сухого хвороста, набранного в соседнем овраге. Ты горел ровно и мощно. Ксения не видела, как горит корабль — она сидела, скорчившись, на дне душного мешка, и молилась об избавлении от сна и кошмара. Но сон не кончался, и кошмар не проходил. И давно уже, засыпая в ящике из-под картошки на чадной кухне, Ксения перестала полосовать себя по запястьям и по локтям остро наточенными кухонными ножами. Она не просыпалась, но и не жила. Где был тот мир, где она находилась, драя морским песком кастрюли и плошки, возя мокрой тряпкой, накрученной на швабру, по дощатым и каменным полам, она не знала. Любопытство не мучило ее. Когда она, забывшись, молилась по-русски, дети вздрагивали.
Отжать тряпку. Накрутить на щетку. Вода, смывай всю грязь, налипшую от сотворения мира. Завтра праздник, сказали дети. Праздник. Ее сын… Где ее сын?.. Она имела во чреве и кричала… от болей и мук рождения… И дочь у нее была; правда же, у нее была дочь?.. когда это было?.. на Востоке, в землях Китайских и Даурских, в иных странствиях, которым несть конца… Ты не помнишь, как ее звали?… окуни тряпку в ведро… отожми…Мария?… Елизавета?… Елена?… елеем помазали русую головку ее, перекрестили, из серебряной ложечки дали ей испить кагора и в теплую купель окунули, прежде чем… выжимай тряпку как следует, чтоб не капало… слезы не капали шибко, обливая солеными ручьями чужие каменные плиты…