Поужинав с Гордеем, она, стесненно вздыхая, думала, куда ж податься. Мальчишки давно исчезли, к ее облегчению отправившись, как заявил Димка — длинный, тонкий, как водяной ужик, с небольшой кудрявой головой и маленьким лицом:
— Короче, браты, сегодня маркетинговая разведка. Двинем на фест, заодно с фаерщиками перетрем. А завтра уже решим, будем тут вставать или махнем машинами к Пресняку, на всех плюнем и сами себе.
«Браты» идею насчет «сами себе» не очень одобрили, потому как «деушек хочется» — честно за всех заявил другу и начальнику Олега. Но все равно — все завтра.
Так что Инга осталась с Гордеем, что сел во дворе под пронзительной лампочкой, ковырять сеть, кинув ее на жилистые колени. И, выкурив сигарету, поднялась.
— Пройдусь по пляжу.
— Пройдись, — согласился хозяин, не прерывая работы.
Водя мягко целовала ступни, а кроссовки Инга тащила в руке. Шлепала вдумчиво, следя, как зыблются огненные — красные и серебряные блики от фонарей небольших пансионатиков, что подступали к пляжу.
Поперек ее хода от темных домишек с квадратиками желтых окон пробегали парочки, обрушивались из теплого воздуха в теплую воду. Кричали друг другу всякие глупости и смеялись. Как всегда Инга подумала с завистью, вот, они вместе, а я — одна. И как всегда одернула себя. Кто знает, каково каждой из этих черных теней, и что было вчера и будет ли им счастливое завтра. Не пытайся влезть в чужую судьбу, детка. Вместе с внешним можешь получить много тайных, не видных снаружи горестей. Эти слова Вивы лишь утверждали то, что Инга сама понимала. Но не избавляли от грусти.
Море-то — светится, подумала она, пытаясь вглядеться в воду подальше, где фонари не светили, и песок белел еле заметно, а сосны стояли неразличимой черной массой. Там, где нет фонарей и огней, зайти по пояс, пусть намокает подол сарафана. Нет, лучше бросить его на берегу, упасть в черную воду с головой, и там внизу, открыть глаза в мягкое голубое сияние. Но это нужно видеть вдвоем. Когда-то она повела Олегу, дождавшись совсем глухой ночи. Ему лет шесть было. Нет, пять. Тихо орал от восторга, болтал что-то без перерыва, топчась на мелководье и растопырив локти, окунал голову, фыркал, а потом встал на четвереньки и пополз в глубину, то ныряя, то плывя. Еле успела за ногу схватить. Долго упирался, не хотел выходить на берег. Инга радовалась. Но теперь у мальчика свои друзья, пришло его время кому-то показывать — море светится. Может быть, потому она так вцепилась в свой фотоаппарат, когда снимает, то выходит, она не одна видит, не одна радуется. А делится с маленькой камерой. Но то, как светится летнее море — не подарить фотоаппарату. Это только для человека.
Огни остались позади, черные сосны маячили все ближе. И было видно, в глубине бора тускло светят купола легких палаток.
Мир полон людей. Половина из них — мужчины. Как вышло, Инга Михайлова, что никого из встреченных тобой за двадцать лет не захотелось взять за руку, привести на теплый ночной песок, зайти вместе в воду, падая и открывая глаза в сказочный космос. Радуясь тому, что подарок — царский. А после дарить и дарить его снова и снова. Своему человеку.
Она пошла медленнее, вслушиваясь в какие-то невнятные от палаток обрывки разговоров. Если бы не это петрово кодло, думала бы сейчас о Сереже. Получается, не так много думала о нем, как ей хотелось. Запрещала себе, гнала мысли, боясь, помешают ей жить. Как он сказал — живи свою жизнь, нормальную. Такая с тебя жертва, Инга. Но все сроки вышли. Она исполнила обещание, что взял с нее серьезный мальчишка, живущий совсем другую жизнь, куда ей запретил. И теперь, поняв, наконец, что никому, кроме него, не подарит августовское летнее море, она свободна думать об этом.
«А он подарил бы его тебе, ляля и цаца… потому что он такой же морской житель, и у него тоже вместо крови — соленая морская вода».
Думать об этом было одновременно печально и радостно. Будто она снова там, в своих шестнадцати, вольна перебирать воспоминания, одно за другим, падать в них, как в ночное море.
От темных сосен послышался возглас, ударил какой-то гонг. Инга встала на прибое, не решаясь подходить ближе. Что там происходит? Вдруг сейчас побегут к воде, и на нее набежит Виолка, волоча за руку манерную Ташку. Раскричится, прыгая вокруг, и еще не дай Боже потащит к Петру.
Проще всего развернуться и уйти. Выкупаться неподалеку от дома Гордея, посидеть с ним, под веревкой, на которой полощутся еще несколько стариковых ситцевых трусов, и машет рукавами такая же ветхая тельняшка. И, выкурив еще пару сигарет, улечься в палатке, думая о том, что она не синяя, а как та, на Атлеше — алый лепесток шиповника.
Перекрывая смутный палаточный свет, заходили среди сосен черные силуэты, негромко перекликаясь. Вспыхнул на широкой поляне, обрамленной соснами, костерок. Инга вышла из воды и, увязая в песке, подобралась к черным кустам. Встала за ними, прислушиваясь. Люди подходили к отдельно стоящей палатке, что раскинута была рядом с кустами с другой стороны, по очереди брали что-то белеющее и уходили к поляне. Переминаясь, Инга зацепила кроссовками ветки и оступилась, треща. Чертыхнулась шепотом.
— Возьмите, — сказал ясный голос.
Она помедлила и, закусив губу, обошла кусты. Женская фигура маячила, протягивая светлый комок. Лица не разглядеть, и значит, она тоже меня не сильно-то видит, подумала Инга, принимая в руки мягкую ткань. Женщина молча отвернулась и ушла вслед за остальными, на ходу облачаясь в легкое покрывало, накидывая край на волосы.
«В балахонах ходили, дурдом на выезде» вспомнила она слова Олеги. С глухо стукающим сердцем растрясла комок, кинула на плечи легкую кисею. Сунула в куст кроссовки и медленно пошла за остальными, туда, где посреди поляны заныла тихая музыка и в такт ей зашелестели флейты-погремушки.
Светлые фигуры сидели, очерчивая большой круг, покачивались в такт музыке. От костерка прыгали красные блики, и Инга, придерживая на шее кинутое на волосы покрывало, выбрала себе место, села, подбирая ноги. Теперь она такая же, как все эти пеньками сидящие последователи. И ждут, наверняка, Петра. Ну-ну. Послушаем. Уж кто-кто, а она, модель прекрасной вечной девственницы с его рекламного глянца, имеет право послушать, чем он тут кормит своих поклонниц.
— Скала… — пронесся по кругу тихий шепот, от одной фигуры к другой, — Скала… Скала-Скала…
Мужчина вышел из-за толстой сосны, подбирая длинный подол такого же балахона. Величаво прошел в середину и сел, укладывая руки на колени. Чернела на неразличимом лице борода. И когда шепот стих, блеснули зубы.
Инга больно прикусила губу и застыла. Но голос мужчины был ясным, каждое слово внятно ложилось в ночную тишину, подчеркнутую совсем дальней музыкой с городского променада и дискотеки реактора.
— Сегодня со мной только вы, сестры. Сегодня я говорю то, что должно слышать лишь женскому уху.
— Да… да… — шелестело в такт мерному встряхиванию флейт.
Петр после каждой фразы делал паузу, благожелательно пережидая женский шепот.
— Покажите мне руки…
Он поднял свои, огонь осветил раскрытые ладони. Сидящие женщины с готовностью раскрывали свои навстречу. Под медленно скользящим от одной фигуры к другой взглядом, Инга опустила лицо, прижимая подбородком кисею, и тоже вытянула руки, радуясь, что Петр сидит к ней боком, а не напротив.
— Закройте глаза, сестры. И положите тепло ваших глаз на…
Флейты пришептывали. Зудели комары. Вдалеке смеялся кто-то, здоровым счастливым смехом, и ему вторил тоненький девичий смех.
— Указательный палец. Ему тепло…
— Тепло. Тепло…
— Это тепло вашего взгляда. Кто помнит, как этот палец касался кожи любимого?
— Я… — тающе прошептала сидящая недалеко от Инги фигура. И вдруг всхлипнула.
— И тот, что рядом. И следующий. Пять пальцев касались эдема. И пять на другой руке. И кожа расцветала под вашим касанием.
— Да… да…
— Но мир полон печалей. Может быть кто-то из вас, сестры, лишен этого воспоминания. Может быть. Да. До этой ночи. Я — Петр Скала, дарю вам его. Теперь память моих рук — ваша память.
У Инги устали руки, и она оперла локти о колени. Раскрытые ладони по-прежнему смотрели на костерок, освещающий мужскую фигуру и две рядом — с флейтами.
Она хотела усмехнуться, мысленно хлопнув себя по коленям этими своими растопыренными ладонями. Но мерный и теплый мужской голос говорил и говорил что-то. И почти захлебнувшись, она вдруг ощутила пальцами — гладкую кожу мальчишеского живота, арку ребер и выше, за ними — грохот сердца, да разве может оно вот так биться, так сильно, и после вдруг, без перехода — покалывание в подушечках пальцев.
«Стриженый. Как… как уголовник совсем. Ну… ну, да. Дурак ты, Горчик. Ты сильно умная…»
— Это говорит ваша рука, сестры. Кожа на ней говорит вам, шепчет, и память ее живая, и навсегда. Медленно опустите, троньте песок у ступней. Не открывайте глаза. Пусть руки запомнят сами. Пусть ваша кожа помнит.