Погружаясь в воспоминания, Инга забыла о том, что хотела услышать, будет ли он говорить о ней. Время текло, петляя между черных стволов, мерный мужской голос держал его, толкая и направляя. И наконец, стал стихать, и — умолк. Следом, пошелестев, смолкли флейты. Только заунывная музыка продолжала истекать из кубиков колонок.
— Аутернум Вирджинити! — сочно сказал Петр, разводя руки и становясь похожим на статую будды.
— Аутернум Вирджинити! — с облегчением заголосили женщины, раскачиваясь и поводя затекшими плечами.
— Наконец-то, — тихо, но внятно произнесла другая Ингина соседка, откидывая на плечи покрывало и растрепывая волосы. Добавила, явно обращаясь к ней:
— Сегодня затянул, думала, не дождусь.
Инга пробормотала что-то невнятное. Женщины вставали, скидывая покрывала на плечи. Лица цвели улыбками. Некоторые держали перед собой руки, будто те — драгоценность. И по одной шли в центр круга, там, рядом с Петром, вплотную к его неподвижной фигуре становились коленями в песок. И, открывая рот, Инга присмотрелась внимательнее, — каждая, бережно обнимая мужчину, целовала его в подставленные губы.
Вставая, уходила одна, оглядываясь и подбирая покрывало, а на ее место уже садилась другая, протягивая руки к мужским плечам. А его лицо, освещенное красным светом, было отстраненным и мирным, будто он совершенно не тут.
Ошарашенно наблюдая, Инга забыла понаблюдать за собой. И вдруг поняла — да она уже сидит перед ним. И потому так хорошо видно его лицо, полураскрытые губы в обрамлении тщательно подстриженной бородки, смеженные веки.
— Аутернум вирдижинити, — выпевали за спиной дамы в кисее.
«Черт. Вот же черт…»
Сидеть долго было нельзя. Вскочить и убежать тоже. Она качнулась к мужской фигуре, приобняла расслабленные плечи и, молясь, чтоб он не открыл глаза, ткнулась губами в его губы. Откачнулась и встала, стараясь не сделать этого слишком быстро. Шагнула в сторону, уступая место своей деловитой соседке. А та, плотно усаживаясь, прижала Петра к себе полными руками и присосалась к его губам.
Инга повернулась и пошла к соснам, на ходу сдирая с головы кисею. Аутернум. Елки же палки, вирджинити… Он что, берет с них деньги, чтоб каждый вечер одаривать поцелуем? Или ей так повезло — попала на поцелуйный обряд? Вряд ли. Деловитая соседка явно скучала во время всего действа и беседы о памяти рук. Ждала совершенно конкретно. Затянул сегодня, так сказала.
Она вломилась в кусты, приседая и нащупывая кроссовки. Встала, комкая снятую кисею. Шагнула прочь.
— Вы куда? — ясный, немного раздраженный голос догнал и остановил ее, — фаранж верните.
Свет фонарика слепил глаза и, быстро отворачиваясь, Инга наугад ткнула мягкий комок женщине. Та взяла, одновременно продолжая говорить негромким и деловито-усталым голосом:
— После танца избранной сбор у общего костра, там чай. Дамы уже почти все там, танец — действо для мужчин. Постойте. А как ваша фамилия?
Фонарик следил за ней, голос ждал ответа.
— Я… — сказала Инга, отступая за черные стволы, — я, извините, сейчас я…
И быстро пошла, вытягивая руки, чтоб не стукнуться лбом.
— Эй! — удивленно и с раздражением позвал голос. И обращаясь к кому-то еще, повторил уже сказанное, — идите к костру, девочки, после танца избранной Скала разделит с вами трапезу.
Под босыми ногами то кололо, то увертывалось. Руки натыкались на шершавые стволы и верткие ветви. И оступившись, Инга встала, хрипло дыша и сторожко оглядываясь. За ней никто не шел. Самое время потихоньку выбраться из этих райских кущей и уйти к старому Гордею. Такой хороший, такой понятный живой Гордей, весь в трусах, и голова седая. Чинит сеть, жарит картошку для мальчиков. А тут… Да что тут происходит-то…
Она села и стала натягивать кроссовки, криво завязывая шнурки. Успокаиваясь, неуверенно засмеялась тихонько, чтоб никто не услышал. Скажите, какое божество. Трапезу разделит. Сидел там, будда доморощенный.
Ловила невидимые шнурки, а сама, горячо краснея, вспоминала, как мерный голос, такой, полный знакомой ей текучей угрожающей сладости, вынул из сердца воспоминания. И раскрывая, показал ей, будто они — ладони, освещенные багровым светом костерка. Она не хотела! Не от него. Она с Сережей хочет сама, и ей не нужен Петр, чтоб помнить. И вообще — скотина!
Не вставая, уперлась ладонями в песок, нагибаясь вперед и слушая свои мысли. Не подозревала, что сидит точно так, как девочка Инга на картине, написанная когда-то Петром, еще Каменевым. И горько усмехнулась, поняв, почему злится. Не потому что он брал деньги с одиноких дамочек, продавая им свои сочные поцелуи. Не-ет. Оказалось, ей на эти моральные и аморальные аспекты наплевать. Но когда ехала, и отворачивалась к окну, чтоб не болтать с соседом, то думала, тайно гордясь: я хороша. В свои тридцать восемь никто не даст мне больше двадцати семи. Встретимся, увидит и ахнет. Поймет, гад такой, не причитать должен был, насчет ее коварства, а радоваться, что, может быть, Олега — его кровь. И вышло бы все по-человечески. Ну да, помогал бы. Ведь было тяжело, не хватало денег. И мальчишка рос без отца. А раз не было этого, то хотела хотя бы раскаяния. Пусть не отцовского, а просто мужского. Смотри, думала, пока за окном плыли желтые степи и синие зеркала ставков, смотри, какую прошляпил ты женщину, Петр слабак.
А он не узнал. И у него — избранная. Танец для мужчин.
— Ага, — шепотом сказала себе и встала, отряхивая сарафан, — чай, говорите, пока там мужчины насладятся. Ну-ну.
И решительно направилась обратно, обходя палаточный лагерь, чтоб выйти к песку поодаль сбоку.
* * *
— Еще, что ли, налить? — перед опущенным лицом замаячила потертая эмалированная кружка. Инга, кивая, схватила ее, стукнулась зубами о шершавый край.
Гордей заботливо проследил, как гулко хлебая, выпила, отняла от губ. Отобрал и сунул кусок хлеба, намазанный маслом. Инга послушно откусила.
— Терновка. Понравилось?
— Да. Еще хочу.
— Ты ешь, давай, ешь. Кура вон жареная.
Вытянул длинные ноги, поворачивая жилистое коричневое тело, подцепил рукой пластмассовую ручку, бухнул сковороду на дощатый стол. В лужице жира лежала согнутая нога, цветом, как сам Гордей.
Инга уныло посмотрела на мясо. Попробовала возразить, но язык заплетался и она, вздохнув, подцепила угощение, отгрызла кусок и стала жевать, вздыхая.
— Ешь, — напоминал старик, как только она останавливалась. И та слушалась, продолжая работать челюстями. Обглодав косточку, огляделась, а Гордей свистнул негромко, и на свист, стуча когтями, прискакал черно-белый косматый песик, задышал тяжело и умильно, молотя по Ингиной щиколотке лохматым хвостом.
— Бери, Кузька, лопай, — в голосе Гордея была такая же забота.
Экие мы ему собачки, усмехнулась Инга, отдавая Кузьке кость. И снова приняла подсунутую кружку.
— Теперь вот пей, — разрешил дед.
Сам он ел яблоко, сидя напротив, уперев в стол локти, насекал зеленый глянец жалом сточенного ножа, и подхватив ломтик лезвием, отправлял в рот.
Инга выпила, оперлась на руку и стала разглядывать косматые седые пряди, торчащие за крупными ушами. Сказала собеседнику:
— Она такая. Прям, сирена. Или… ну эта… нифма. Нет, ним-фа. А там луна. Понимаешь? Те… понимаете? Серебро. Вода черная. Она сперва в кисее вся. Фа… эта сказала, как же… а… фаранджа. Нет, фаранж. Во! Саломея. Танец одного покрывала. Не семи. Черт. Плету я.
— Да я понял.
— Да? — удивилась Инга.
Но вспомнила, как пряталась за перевернутым топчаном и смотрела на серебристую воду. И на девушку, что танцевала Петру Скале. От щиколоток бежали по серебру зигзаги, потом нога поднималась, как-то так хитро, взметывались тонкие руки, складки съезжали к плечам. И потом…
— Да, — кивнула, соглашаясь с Гордеем. Как тут не понять, все понятно же. Танец, фаранж, вода, тихая музыка. Смутная фигура Петра у самой воды, сидит буддой. А поодаль, за его спиной, мужские фигуры, замотанные в покрывала. Только глаза блестят из-под складок, отражая луну.
— Если б я. Мужик бы, — с силой пожаловалась Гордею, — ха, я б тоже там блестела б. Еще бы. Глазами.
— Угу, — кивнул Гордей и захрустел яблоком.
— А где? — спохватилась Инга, поворачивая тяжелую голову.
— К утру придут, — успокоил старик, — Кузька! На!
Кузька умильно подскочил, огрызок исчез в освещенной лампочкой пасти.
— Жрет! — удивилась Инга, — яблок даже да?
— Та все он жрет, — согласился Гордей, — чисто саранча, — чаю что ли?
— Мне?
— Ну не Кузьке ж.
Гордей встал, поддергивая свои прозрачные трусы, и согнулся над замурзанной газовой плиткой. Инга откинулась к стене, моргая сонными глазами. Какой он. Наверное, если б Маугли, то такой был бы с него дед. Дед Маугли.
— Гордей?