Моя сестра успешно сдала сессию. На следующий день после моего возвращения, когда родители собрались за ней в Филадельфию, я решила поехать с ними.
У меня на лице еще не зажили кровоподтеки.
Отец сел в одну машину, мама — в другую. Планировалось, что они втроем будут укладывать в багажник вещи сестры, а я подожду в автомобиле. Мне хотелось, чтобы сестра поскорее увидела меня своими глазами и удостоверилась, что я жива. И еще: я не хотела, чтобы они, собравшись вместе, судачили обо мне.
Мы с матерью ехали впереди. Она выбрала шоссе местного значения. Так выходило дольше, но мы дружно признали эту дорогу более живописной. Разумеется, истинная причина заключалась в том, что скоростная трасса Скайлкилл, которую в Филадельфии окрестили «Скальпель», грозила спровоцировать очередной «глюк». Вначале мы ехали по тридцатому шоссе, а потом тащились всякими проселочными дорогами к цели нашего путешествия — к Пенсильванскому университету.
В конце концов перед нами возникли заброшенные пути Филадельфийской железной дороги, которые, по моему убеждению, обозначали городскую черту. За ней начиналось пешеходное движение; разносчик, стоя на разделительной полосе, продавал водителям газеты, а неподалеку, в баптистской церкви, круглый год совершались венчания и отпевания, так что по окрестным улицам растекалась подобающе одетая публика.
Мы с мамой частенько бывали в этом месте: встречали отца после лекций или, пользуясь правом сквозного проезда, срезали путь через территорию больницы Пенсильванского университета. Отличительную черту этих поездок неизменно составляла нервозность матери, растущая по мере приближения к городу. По Чеснат-стрит, начинавшейся сразу за старой железной дорогой, мама всегда ехала в среднем ряду трехполосной дороги с односторонним движением. А я, сидя на пассажирском месте, следила, не грозит ли нам лобовое столкновение…
Но когда мы ехали за сестрой, я смотрела вокруг другими глазами. Позади осталась череда однотипных кварталов, отличавшихся только степенью запущенности; дальше улица расширялась. Вдоль проезжей части сохранились какие-то брошенные строения, допотопные бензоколонки и кирпичные административные корпуса. Лишь изредка попадались старые жилые дома, тесно лепившиеся друг к другу внутри квартала.
Раньше во время таких поездок я искала глазами эти дома; мне нравились уступы лестниц в боковых стенах — как зарубки на память о прежних жизнях. Теперь мое внимание переключилось. Мамино — тоже. Как я вскоре поняла, переключилось и внимание отца, ехавшего следом. Теперь в нашем поле зрения оказались люди. За исключением женщин и детей.
Стояла жара. Влажная, удушливая жара, какая обволакивает летом города северо-восточных штатов. Через опущенные окна нашей машины, не оснащенной кондиционером, проникало зловоние отбросов и выхлопных газов. От любого крика нам становилось не но себе. Прохожие обменивались дружескими приветствиями, а мы испытывали тревогу; мама не могла понять, почему на каждом углу, перед каждым домом околачивается столько бездельников. Этот район Филадельфии, если не считать сокращающейся прослойки итальянцев, был населен чернокожими.
Мы миновали перекресток, где топтались трое парней. За их спинами, на шатких складных стульях, вынесенных на тротуар, сидели в тени двое стариков. Я ощутила, как напряглась рядом со мной мать. У меня на лице заныли синяки и ссадины. Казалось, будто каждый на этой улице меня видит и что-то знает.
— Тошнит, — пожаловалась я матери.
— Уже, считай, приехали.
— Кошмарное чувство, мама, — выдавил а я, пытаясь сохранять спокойствие.
Я прекрасно знала, что эти старики меня и пальцем не тронули. Знала, что долговязый чернокожий парень в зеленом костюме, сидевший на автобусной остановке, не нападал на меня в парке. И тем не менее испытывала страх.
— Какое чувство, Элис? — Она начала растирать грудь костяшками пальцев.
— Как будто я лежала под каждым из этих.
— Глупости, Элис.
Мы остановились перед светофором. Когда зажегся зеленый, прибавили газу. Однако даже на такой скорости я успела обшарить глазами следующий угол.
И увидела его: он сидел на корточках в асфальтовой глубине квартала, прислонясь спиной к чистой кирпичной стене сравнительно нового дома. Я поймала его взгляд. Он поймал мой. «Я была с тобой», — беззвучно прокричала я.
Это стало первой приметой того ощущения, которое преследовало меня долгие годы. Судьба соединила меня не с друзьями детства, не с университетскими однокашниками и даже не с новыми знакомыми, которые впоследствии встретились на моем пути. Судьба соединила меня с насильником. Повенчала меня с ним, как с нареченным.
Оставив позади это предместье, мы въехали в другой мир, где обитала моя сестра, — на территорию Пенсильванского университета. Дома, предоставляемые студентам, стояли нараспашку, а вдоль тротуаров были в два ряда припаркованы фургоны «Университетских перевозок» и фирмы «Райдер». Кто-то додумался устроить отвальную с пивом. Рослые белые парни — кто в облегающей майке, кто с голым торсом — сидели на уличных скамьях и потягивали пиво из пластиковых стаканов.
Мы с матерью пробились к общежитию сестры и припарковались.
Подъехавший через минуту отец тоже сумел остановиться поблизости. Я осталась в машине. Мама, пытаясь скрыть очередной «глюк», расхаживала по тротуару.
До меня донеслись отцовские слова, прерванные маминым многозначительным взглядом:
— Ты видела этих скотов, которые отираются у каждого столба и…
Мать стрельнула глазами в мою сторону.
— Тише, Бад, — шепнула она.
Отец подошел ко мне и наклонился к окну:
— Как доехала, Элис?
— Нормально, папа, — ответила я.
Он раскраснелся и вспотел. Беспомощный. Напуганный. Никогда раньше я не слышала, чтобы он так огульно клеймил черных или другие меньшинства.
Папа отправился сообщить сестре, что мы приехали. Я ждала в машине вместе с подсевшей ко мне матерью. Мы молчали. Я наблюдала за прощальной суетой. Студенты заталкивали свои пожитки в большие брезентовые цилиндры, похожие на почтовые мешки. Их можно было катить по асфальту прямо к родительским машинам. Знакомые семьи приветствовали друг друга. На вытоптанном клочке газона двое парней перебрасывались летающей тарелкой «фрисби». Из окон общежития сестры неслась оглушительная музыка. В воздухе витал дух свободы и раскрепощенности; по кампусу эпидемией распространялось лето.
Вскоре появилась моя сестра. Я заметила, как она выходит из дверей, примерно в сотне футов от машины, и уже не сводила с нее глаз. На таком же расстоянии от меня был насильник, когда крикнул: «Эй, крошка! Тебя как звать-то?»
Помню, как она наклонилась, заглядывая в машину.
— Что у тебя с лицом! — вырвалось у нее. — Как ты?
— Как видишь, изрядно потрудилась, чтобы отравить тебе настроение, — отшутилась я.
— Что ты, в самом деле, Элис, — упрекнул отец, — у тебя всего-навсего спросили, как ты себя чувствуешь.
— Хочу вылезти из машины, — заявила я матери. — А то сижу как дура.
Мои родные пришли в замешательство, но я, ступив на тротуар, выпрямилась в полый рост и выразила желание пройтись по общежитию, увидеть комнату Мэри, помочь в сборах.
Синяки у меня на лице не так уж бросались в глаза. Если не приглядываться. Однако на пути к общежитию встречные вначале просто скользили взглядом по нашей семье — совершенно заурядной: мать, отец, две дочери, а потом неизменно задерживали взгляд на мне, отмечая нечто подозрительное. Заплывший глаз, порезы на щеке и на носу, припухшие губы, расцветающие лиловым кровоподтеки. Пристальных взглядов становилось все больше, я ощущала их кожей, но шла вперед как ни в чем не бывало. Видные собой парни и девушки из элитарного университета, умные и наглые, окружали меня со всех сторон. Я твердила себе, что держу марку ради близких, которые еще не научились жить с этим грузом. Но вместе с тем и ради самой себя. Мы вошли в лифт, и мне с лихвой хватило времени, чтобы изучить выразительные граффити.
В тот год одна девушка подверглась групповому изнасилованию в компании студентов. Она пожаловалась ректору и подала в суд. Хотела призвать негодяев к ответу. Но те, заручившись поддержкой престижного университетского объединения, сделали невозможным ее дальнейшее пребывание на факультете. Она вынуждена была отчислиться задолго до нашего приезда в кампус. На стенке лифта остался сделанный шариковой ручкой похабный рисунок, изображавший девушку с широко раздвинутыми ногами, а рядом — очередь из мужских фигур. Надпись гласила: «Марси дает всем».
Вместе с нами в лифт втиснулись студенты, которые поднимались к себе за очередной порцией багажа. Прижатая к боковой стенке, я упиралась взглядом в изображение Марси. В голове вертелось: где же она теперь, что с ней стало?