— Ты пожелала воспитывать меня. С первых же минут. Ты рассудила: если он будет носить итальянские рубашки, зачесывать волосы назад, если будет помогать тебе снимать пальто, если он не будет больше отворачиваться от тебя в обществе, если он забудет дорогу в кафе «Грау», если начнет искать работу и друзей, которые приятны тебе, если он станет отцом, соответствующим твоим представлениям, если он примет твой юмор и твою печаль, если, если… Если.
— Но любить — это значит работать друг над другом.
— Истинная любовь ничего не выколачивает и тем не менее достигает всего. Если ты не любишь меня за мои недостатки, ты не можешь любить меня и за достоинства. Я не укладываюсь в твои мечтания, я больше их.
— …
— Ты хотела слепить себе идеального любовника и мужа. Из меня. Следовательно, я был недостаточно хорош для тебя.
— Неправда!
— Следовательно, то, что составляет мою суть, не внушает тебе доверия. Ты перекладываешь на меня ответственность за доверие, которого нет у тебя. Его не было и в помине, еще до того, как мы узнали друг друга. Амрай, с Инес я не спал. Но что толку говорить тебе об этом? Ведь превыше всего твое недоверие, и ты хочешь, чтобы я спал с ней.
— Почему же ты ездишь с ней в Кур?
— Потому что она мой друг. Но тебе этого не понять.
— …
— Мне тридцать два года. Амрай, я уже не изменюсь. Никогда в жизни я не буду работать. Это подкосило моих родителей. Я не буду это повторять.
— Ты величайший эгоист, таких я еще не встречала.
— А ты самая удивительная из женщин.
— Амброс, я не могу больше. Просто не могу. Уже хотя бы из-за ребенка.
— Что бы это значило?
— Не знаю, каким ты учишь ее вещам, когда таскаешь за собой по городу.
— Так спроси.
— Амброс, детей воспитывают иначе. Только не так.
— Да не воспитываю я ее, черт побери. Я пытаюсь дать ей пример своей жизнью.
— Да, а в результате она пойдет по кривой дорожке за совершенно чужими людьми. Она уже не может отличить чужое от своего.
— Потому что в этом мире нет ничего чужого. Мауди живет доверием к миру. И я хочу сохранить в ней это.
Он встал с постели, скомкал простыню и, шаркая туфлями, удалился в будуар, тесную комнатенку, превращенную в душевую и туалет. Послышался плеск воды. Он вернулся с влажной простынею и накрыл ею Амрай.
— Это тебя охладит. А то с ума можно сойти.
— Я хочу развестись с тобой.
— Знаю.
— Все кончено.
— Все еще и не начато. Я буду любить тебя до последнего часа жизни. Ты это знаешь. И не буду спать ни с одной женщиной, кроме тебя. Это ты тоже знаешь.
Что такое воздушный пешеход?
— Воздушный пешеход — это человек, который слушается только своего сердца.
— А еще?
— Он не послушен никому на свете.
— Правильно, Мауди. А еще?
— Ну… Он делает то, что хочет.
— Да, но это не все.
— Мм…
— Воздушный пешеход никогда, никогда ничего не боится.
— Очень хорошо, Эстер! Воздушный пешеход ничего и никого не боится. Прежде всего — самого себя. И раз он ничего не боится и всегда слушается своего сердца, он может… может… Что?
— Ходить по воздуху!
— Умницы! Вы обе!
Огненно-рыжий уже дряхлеющий «воксхолл-вива» медленно полз вверх по Маттейштрассе. Осень 1978 года. Взвихренный суховеем день под лазурным пергаментом неба с пухлыми, словно закипающими молочной пеной облаками. Амброс Бауэрмайстер, с утра окрыленный чем-то вроде педагогического восторга, забрал с собой Мауди и Эстер, намереваясь совершить, как он выражался, познавательную поездку. Обе восьмилетние девочки сидели за спиной у Амброса и с веселым видом гримасничали. В своих одинаковых, желтых, как крылья бабочки, платьицах, они казались близнецами.
— Вы должны знать, что большинство людей — это те, кто боится самого себя. И от кромешного страха они готовы угождать каждому. Всю свою жизнь. Если же им попадается не трус, человек неробкого десятка, они начинают ненавидеть его.
— Ты не трус.
— Надеюсь, Эстер.
— А дядя Харальд — трус.
— Расскажу вам одну историю. Давным-давно в пойме Рейна жило утиное семейство. Жило и не тужило на бережку озера, возле темной чащи Магдалинина леса. Ни один человек не вторгался во владения уток, и они могли всласть перекрикиваться и миловаться друг с другом. Но однажды случилось несчастье. Рыжий разбойник лис утащил папашу-селезня. От него осталась лишь горстка зеленых переливчатых перьев. Матушка-утка крякала навзрыд. А оба ее сына, которые были еще маленькими, слушая плач матери, не знали, как ее утешить. Оба они надолго запомнили беду. И это сказалось на всей их жизни. Но у каждого на свой лад. Когда же они наконец выросли, оказалось, что братья отличаются друг от друга, как небо и земля. Это было видно уже по их оперению, когда по осени они надевали лучший свой наряд, чтобы понравиться молодым уточкам. Один из них мало заботился о своей внешности. Он был красив. Чего же еще! А другой не просто хотел нравиться каждой утке, он хотел, чтобы его любили все знакомые и родичи. И все прихорашивался и прихорашивался. Чуть не целый день. Но мало того. Ему хотелось еще и угодить каждому. Даже лису. А тот снова в один прекрасный день прокрался к озеру и застал братцев врасплох. Я поговорю с ним, воскликнул тот, что хотел угодить всем. А тем временем другой удирал куда подальше. Дорогой господин Лис, давайте будем друзьями, — сказал молодой селезень, растопырив крылья. Тут рыжий разбойник схватил его за горло и был таков. Знаете, какую ошибку совершил угодник в перьях?
— Хочу фисташкового мороженого!
— Знаете, какую он совершил ошибку?
— Почему он тоже не убежал?
— Совершенно верно, Мауди. Потому что от дикого страха он хотел подластиться.
— Глупая история. Расскажи другую.
— Эстер, сейчас мы отведаем чего-нибудь вкусненького.
— Ну, папа!
— Да?
— Что значит — подластиться?
— Мм… Ну, например, если ты говоришь, что любишь меня, только потому, что мне приятно это слышать, значит ты решила подластиться.
— Но я же люблю тебя.
— Это я только к примеру, малышка!
У перекрестка перед шоссе их остановил красный сигнал светофора, с явным дефектом автоматики, поскольку его включал полицейский в булыжно-серой униформе. Они оказались в так называемом Апостольском квартале старой части Якобсрота, неподалеку от площади Двух лун. Теперь Маттейштрассе выгибалась еще круче, и прохожим, перед которыми она стелила свои тротуары, на пути вниз, приходилось сильно напрягаться, чтобы отражать спинами натиск сухого ветра. Эта пантомима весьма развеселила девочек.
Маттейштрассе — главная артерия города на холме и вместе с тем — воображаемая граница между районами Св. Якоба и Рота. А также — разделительная линия менталитетов и доходов. Если на холодной, северной стороне холма (эпитет «санкт» здесь проглатывают, а себя называют не иначе как якобинцами) преобладает малоимущее население с изрядной долей выходцев из других стран, то южная половина пригрела мелкую и крупную буржуазию, промышляющую вышивальным и ткацким делом. Разумеется, границы эти зыбки, в обласканные солнцем последние дни недели и стар и млад валом валят наверх, в старый город, и фланируют по площади Двух лун. Это — сердце городка с сорока тремя тысячами жителей. Если взглянуть на аэрофотоснимок площади, хранящийся в кадастровом отделе городской управы, то площадь — при толике воображения — и впрямь покажется похожей на сердце.
Амброс припарковал машину у церкви Св. Урсулы, площадь тогда еще не была объявлена пешеходной зоной. А если бы и была, это вряд ли смутило бы Амброса. Они вышли из машины и преодолели путь через продуваемую сильным ветром площадь до кафе-мороженого Густля. Хозяин заведения в здании старейшей прядильной мастерской города не мог пожаловаться на отсутствие клиентов, особенно в тот день. Здесь выстроилась очередь из малышей и юнцов, чьи пересохшие глотки жаждали лакомой прохлады, а за витриной с сияющими всеми цветами радуги тортами рук не хватало.
— Знаете, что раньше было в этом доме? — обратился Амброс к своим мотылькам. — Тут был магазин. «Латур одевает мужчин». Два года назад. Как летит время!
Не успели девочки и глазом моргнуть, как он уже очутился у прилавка с порционной ложкой в руке и громогласно призвал пропустить юных дам вперед.
Густль из мороженицы Густля все еще улыбался, отвечая на приветствие наседающего на прилавок клиента. Потом ложка выпала у него из рук, канув в сверкающий фиолетовым глянцем бачок с вишневой подливой.