– Рейчел не особо разбирается в музыке, – небрежно, безо всякой злобы замечает он. Как легко он произносит ее имя! Привык, наверное, обращаться к ней по имени перед тем, как поцеловать. Я чувствую, что снова краснею, и опускаю взгляд на туфли. Что со мной такое? Нет, ну правда… Он просто хочет поиграть дуэтом, как и все нормальные музыканты.
И потом я слышу:
– Я думал о тебе…
Я не решаюсь посмотреть на него. А вдруг мне почудились эти слова, эти мягкие, волшебные интонации? Но если и так, то мне продолжает казаться:
– Я думал о том, до чего ты грустная, безумно грустная. И…
Тут он замолкает. И что? Я поднимаю голову и вижу, что его тоже заинтересовала моя обувь.
– Ну ладно, – сдается он, встречаясь со мной взглядом. – Я представил себе, как мы держимся за руки где-нибудь на Большом лугу и взмываем в воздух…
Ого! Неожиданно, но мне нравится.
– А-ля святой Джузеппе?
Он кивает:
– Ага. Мне понравился образ.
– И быстро взмываем? Как ракеты?
– О нет, совсем по-другому. Не напрягаясь, спокойно, как Супермен. – Он поднимает одну руку над головой, а другой придерживает гитару. – Ну, ты знаешь.
Да, я знаю. Я знаю, что улыбаюсь, стоит мне только взглянуть на него. Знаю, что эти его слова распутали во мне какой-то узел. Знаю, что густой туман у крыльца скрыл нас ото всего мира.
Мне хочется рассказать ему.
– Дело не в том, что я не хочу играть с тобой, – выпаливаю я стремительно, пока не растеряла всей храбрости. – Просто знаешь, теперь… теперь, играя, я чувствую себя по-другому… – Я замолкаю, потом заставляю себя продолжить: – Мне не хотелось быть первым кларнетистом, играть соло, мне всего этого не нужно. Я нарочно провалилась… тогда, на прослушивании. – Я впервые признаюсь в этом вслух, и меня охватывает неизмеримое облегчение. – Ненавижу солировать. Хотя тебе, наверное, не понять. Просто… – Я размахиваю руками, не в силах найти подходящие слова. А потом показываю в сторону ущелья. – Словно прыгаешь с камня на камень в горном потоке, а вокруг такой густой туман, и каждый следующий шаг…
– Что каждый шаг?
Боже, как нелепо это должно звучать со стороны, понимаю я внезапно. Я же ни малейшего понятия не имею, о чем сейчас говорю!
– Неважно, – говорю я наконец.
Джо пожимает плечами:
– Многие музыканты боятся ударить в грязь лицом.
Туман постепенно расступается, и я слышу монотонный шум реки.
Но дело ведь не в том, что я боюсь сцены, хотя Маргарет тоже так думала. Она решила, что поэтому я и бросила занятия. Учись справляться с нервами, Ленни. Но дело ведь не только в этом! Далеко не только в этом! Когда я играю, то чувствую себя чертиком в коробке, чувствую, что меня сплющили и прижали крышкой. Единственное отличие в том, что у меня и пружины-то нет. И так уже больше года.
Джо нагибается и листает ноты (они лежат в чехле). Многие переписаны от руки. Он говорит:
– Давай хотя бы попробуем. Гитара с кларнетом – шикарный дуэт. Необычный.
Видимо, мое большое признание его не очень впечатлило. Я будто бы собралась с духом сходить на исповедь и обнаружила, что священник все время сидел в наушниках.
Я говорю: «Может, потом когда-нибудь», – чтобы он просто отвязался.
– Надо же, – улыбается он. – Как обнадеживает.
И я словно перестаю для него существовать. Он склоняется над струнами, настраивая гитару с такой страстной увлеченностью, что мне неловко смотреть. Но я все-таки не отворачиваюсь. На самом деле я таращусь во все глаза, изумляясь, как он может быть таким спокойным, таким свободным, таким бесстрашным, таким пылким, таким живым… и на долю секунды мне хочется сыграть с ним вместе. Мне хочется растревожить птиц.
Позже (он все играет и играет) туман тает от жарких лучей, и я думаю: он прав. Так и есть: я безумно грустная, и мне больше всего в жизни хочется летать.
(Найдено под камнем в саду бабули)
Мне, как обычно, не спится. Я сижу за столом Бейли со святым Антонием в руках и ужасаюсь. Мне надо упаковать ее вещи. Сегодня, когда я вернулась домой с подвигов в честь лазаньи, то обнаружила в комнате пустые картонные коробки. Мне еще предстоит вскрыть ящик стола. Но я не могу. Каждый раз, прикасаясь к деревянным ручкам, я вспоминаю о том, как она рылась в столе в поисках записной книжки, адреса, карандаша, и забываю дышать. Бейли сейчас лежит в этой коробке, совсем без кислорода…
Нет. Я прогоняю эту мысль на задворки сознания и пинком захлопываю дверь. Закрываю глаза, делаю вдох, еще один, и третий, и вот я уже внезапно смотрю на рисунок мамы-исследователя. Я дотрагиваюсь до хрупкого листка и, проводя пальцем по выцветающей фигуре, чувствую восковую гладкость пастели. Интересно, а знает ли прототип, что ее дочь умерла в девятнадцать лет? Может, она почувствовала холодный ветерок или прилив жара? Или ничего не заметила, занятая завтраком или шнурками ботинок… или что там обычного она делает в своей необычной жизни?
Бабуля сказала нам, что мама исследователь, потому что не знала, как еще объяснить, что у мамы проявился «беспокойный ген» Уокеров. Если верить бабушке, страсть к путешествиям омрачала жизнь нашей семьи уже давно и распространялась в основном среди женщин. Заболевшие бродяжничеством дамы все шли и шли из города в город, с континента на континент, от одной любви к другой: поэтому, как объяснила бабуля, мама понятия не имела, кто был нашими отцами. Мы тоже этого не знали. Рано или поздно женщин охватывало измождение, и они возвращались домой. Бабуля говорила, что у ее тетки Сильвии и сколькотоюродной сестры Вирджинии тоже была эта болезнь. Пропутешествовав много лет по всей Земле, они, как и многие до них, приходили обратно. Им было суждено уйти, и точно так же было суждено вернуться.
– А у мальчиков такого не бывает? – спросила я бабулю, когда мне было десять (к тому времени я уже могла понять, что это за «состояние»); мы шли искупаться к реке.
– Конечно же бывает, Горошинка. – Тут бабуля остановилась, взяла мою руку в ладони и непривычно серьезным тоном продолжила: – Не знаю, поймешь ли ты это, когда повзрослеешь, но так уж повелось: когда мальчики заражаются этой болезнью, никто и не замечает. Они становятся космонавтами, пилотами, картографами, преступниками или поэтами. Они уходят и не успевают узнать, что стали отцами. С женщинами сложнее. И у них все иначе.
– Как? – спросила я. – Как иначе?
– Ну, например, это ведь кажется необычным, когда матери не видят своих дочек по многу лет.
Да, тут бабуля была права.
– Твоя мама от рождения была такой. Вылетела из моей утробы – и сразу устремилась в мир. С первого дня жизни она все бежала и бежала.
– Бежала прочь?
– Нет, Горошинка, она никогда не бежала прочь. Запомни это. – Она сжала мне руку. – Твоя мама всегда бежала навстречу.
Навстречу чему, думаю я, поднимаясь из-за стола. Куда мама бежала тогда? И куда бежит сейчас? Что для нее значит Бейли? Что значу я?
Я подхожу к окну, слегка отодвигаю штору и вижу Тоби. Он сидит под сливовым деревом, под яркими звездами, на траве, снаружи, в мире. Люси и Этель разлеглись у него на ногах. Просто удивительно, что собаки появляются только тогда, когда приходит он.
Я знаю, что мне надо выключить свет, забраться в постель и предаваться мечтам о Джо Фонтейне, но я этого не делаю.
Я иду к Тоби под сливу, и мы ныряем в лес, к реке. Нам не нужно слов: мы словно все спланировали заранее. Люси и Этель бегут за нами следом, а потом, когда Тоби говорит им что-то непонятное, разворачиваются и отправляются домой.
Я веду двойную жизнь: Ленни Уокер днем и Эстер Прин ночью.
Что бы ни случилось, не буду его целовать, приказываю я себе.
Стоит теплая, безветренная ночь, в лесу тихо и одиноко. Мы молча идем бок о бок и прислушиваемся к свисту дроздов. Даже в неподвижном лунном свете Тоби весь высушен солнцем и овеян ветром, словно плывет на яхте.
– Я знаю, что мне не надо было приходить, Ленни.
– Да, возможно.
– Я беспокоился о тебе, – говорит он тихо.
– Спасибо, – отвечаю я, и накидка нормальности, которую я ношу в чужом присутствии, соскальзывает у меня с плеч.
Мы идем, и из нас толчками изливается грусть. Я почти жду, что ветви нагнутся при нашем приближении, что звезды затухнут. Я вдыхаю запах эвкалипта (так пахнет в конюшне), густой и сахаристый аромат сосны и чувствую каждый вдох, знаю, что он еще ненадолго продлевает мне жизнь. Я чувствую на языке сладость летнего воздуха, и мне хочется пить его и пить, впитывать телом, этим моим живым, дышащим, пульсирующим телом.
– Тоби?
– М-м-м?
– Ты не чувствуешь, что будто ожил с тех пор, как… – Мне страшно спрашивать, я словно раскрываю какую-то постыдную тайну. Но мне важно знать, ощущает ли он то же самое.