Сознание покинуло меня. Я растворялась во всем сущем — в кремлевских башнях, в наметенных сугробах, в кругах пепла, в мерцающих предо мной детских лицах. Последним усилием я пролепетала:
— Старик, выкуй железную коробочку… или медальон… вылей из меди фигурки — мою и свою… сыну моему дай носить… я — мать… ты — отец… я же тебя узнала, хоть ты и отрастил бороду… ты — Исса… ты превращал воду в вино и вино — в кровь… там, на пиршестве вурдалаков… ты давал мне мыть ноги твои там, на пирушке нищих… я мыслю даже так… слушай!.. я не в бреду… я все понимаю ясно, осознаю… что Юхан, мой Юхан — это тоже был ты… ты просто спрятался в него… чтобы я не догадалась… чтобы спаслась… ты — его отец… спаси его от всяких Курбанов… от Горбунов… не дай его распять… воспитай его… благослови его… а я, твоя жена, умираю сейчас… но только сейчас… на время… переживи это время, Исса… переживи… побудь тут немного один, без меня… я ухожу в пустоту, но ведь ее тоже надо познать… пройти… из конца в конец… Я хороший ходок, Исса… ноги мои все в мозолях… ноги мои гудят и болят… звенят, как колокольцы скоморохов… поцелуй мои ноги, Исса, они много прошли, за тобой, в поисках тебя… они твои… и все во мне — тоже твое… и я ухожу опять… как трудна дорога… как далек путь… все снег и снег… все снег и ночь…
Я вздохнула сгусток черной крови, в горле у меня заклокотало, ребра раздулись, и святая жизнь вышла из меня, выхаркнулась вместе с кашлем, воздухом, страданием.
Дети держали меня за руки.
Старик стоял надо мной.
Он улыбался. От его улыбки шел свет, как от фонаря в метели.
И краем тьмы бессознанья я услыхала:
— Отдохни. Я разбужу тебя. Я сделаю все, что ты просила.
…почему ты ходишь в капюшоне?.. Чтобы голова не мерзла никогда?..
— И не перегревалась… Я привык… Ты знаешь, ноги гудят…
— Они гудят, как те трубы и дудки гудошников?.. Скоморохов?..
— Громче, громче…
Рука тонет в золотых волосах. Возьми мой затылок, крепче сожми. Рука — горячая лодка. Качай. Качаться вместе в лодке. В корабле. Сплетаться двумя канатами. Волос к волосу. Пусть из нас совьют тугое корабельное вервие. Просмолят. Пусть нами связывают бочки, ящики в беззвездных вонючих трюмах. Крепче нас веревок не будет в мире.
Простыни сбились в комок. В снежный ком. Тогда, на площади… сугроб… дети… Дети кричат за стеной. Чужие дети. Чужая страна.
Он прикасается грудью к груди Ксении. Ее голая грудь. Его женщина. Он шел долго. Он прошел города, страны, времена. Вот она — служанка в чужой семье, в чужом времени. Ветер пытается высадить стекло. Он целует ее грудь. Капюшон сползает с его головы. Ах, стриженые волосы, бритые в тюрьме, отросли. Выводили вас в тюрьме не прогулку?.. А как же. Мы ходили кругами. Один круг, другой, третий. На девятом круге многие сходили с ума.
— Так это ты… ты… ты тоже… на Корабле…
— Я, я. Где твои губы?.. молчи… Прекраснее тебя нет женщины в мире.
— …ха, ха!.. такое все говорят… своим любимым…
— Что ты делаешь со мной… губы твои прожигают меня насквозь… Я же буду весь в ожогах… в горящих звездах…
— …я же сумасшедшая, и мне все дозволено. Я так хочу…
— Что ты хочешь?..
— Я хочу всего… того, чего у нас с тобой еще не было никогда…
Струение золотых волос. Кружево голландских простынь. Мятая подушка. Две головы на ней. Какой век? Какая жизнь?.. Все равно.
— Я привез тебе еще подарок… где меня только ни носило… вот он…
Шарит за пазухой. В кулаке ожерелье. Красивый, ценный, крупный жемчуг. Белые горошины перемежаются розовыми и черными. Где его добывают?.. В восточном море, твоем родном, там, где ты жила когда-то. Ныряют глубоко бедные ныряльщицы, ама, хватают быстро со дна раковину, вытягивают на берег, задыхаются. Бывает, ама умирают прямо в море, под водой, с раковиной в руках — воздуху не хватает, легкие разрывает кровь. Или любовь? Ведь они любят красоту?.. Они любят деньги. Им надо кормить детей.
Он надел ожерелье Ксении на шею. Он уже дарил ей жемчуг когда-то там, в трактире, где пировали нищие, и она его не приняла. Низка скользнула на нежную грудь. Белый, розовый и черный мир покоился меж ее сосков, мерцал и замирал. Он стал целовать жемчужины — одну за другой. Вот жемчуг в губах. Вот черная живая жемчужина. Она застонала. Не выпускай жемчуг, прошу тебя. Твои губы — море. И я тону в них. Тону, как та нищая девочка-ныряльщица. Умираю. Как долго я плыла в людском море без тебя.
Она откинулась на подушках, и он увидел ее всю, сразу — и буйство золотых густых волос, стекающих по простыням на пол, уже наполовину седых, и холмы нежных грудей, глядящих чуть вниз и врозь, как козье вымя, и худые выпирающие ребра, и отвисший, огрузлый живот, носивший детей и рожавший их, — великое чрево, отмеченное шрамами от пуль и ножей, от побоев и пыток; и тонкие запястья, жилистые и рабочие, и кисти рук со вздувшимися жилами — рук, знающих тяжесть ведер и чугунных рельсов, скользкость сырого мяса на кухнях и сырого белья в стиральных чанах, рук, гладивших его по щекам и плечам, нежнее самых нежных снежинок, нежнее прикосновения лепестков гвоздики и ромашки, — родных рук его Ксении, и скорей целовать их, любимые руки, целовать без конца; увидел ее длинные неустанные ноги, выносливые, как у хорошей рабочей лошади, выносившие ее тело по страшным дорогам жизни, увидел ее огромные странные глаза, непонятного цвета — то густо-синего, то серо-стального, то почти черного, с оттенком холодной сырой земли, схваченной первым инеем; ее раскрытые ждущие губы, кричавшие на площадях жгучие слова, от которых останавливается сердце, и шептавшие на ухо то, о чем молчат осенние звезды в небесах, — увидел ее всю, любимую, желанную, обретенную, — Господи, неужели можно ее потерять сейчас, найденную, сужденную?!.. Он обнял ее, положил навзничь и стал целовать ее тело. Все тело — от плеч и грудей до лодыжек и щиколоток; зарылся лицом в ее живот, нашел губами пупок… вот здесь была пуповина, что связывала ее с материнским нутром; она вышла из кровавого лона, как богиня из вод моря — крохотный орущий младенец, слепой и беззубый, разевающий рот шире варежки, без имени, без судьбы, без прошлого — лишь с одним будущим. И в этом будущем роились вокруг нее людские рои, сверкали людские радуги, свистели людские хлысты, бичующие ее; и в этом будущем был он, из ранивший себе босые ноги зеленым байкальским льдом. Она никогда не умела правильно произнести его имя — все коверкала, переиначивала, играла им, как мышка — крылом стрекозы, держала, как мятную лепешку, под языком, — нет, она боялась назвать его по-настоящему, суеверно скрывала от себя самой: а вдруг назовет — и он растает навек, исчезнет… или — засияет во всем блеске и славе своей…
— Иди ко мне, обними меня, — сказала она просто, — мне не верится, что мы вместе. И я чувствую снова разлуку. Она близко. Она страшна.
— Родная моя, жизнь всегда страшна, — прошептал он, обнимая ее и ложась на нее всею тяжестью долгого бессмертного тела, — но разве мы с тобой ее боимся?..
— Я боюсь… боюсь…
Она задыхалась. Он входил в нее всем средоточием любви, тяжелым острием, клятвой тела, узнавшего цену духу и чувству. Он направлялся к ней и устремлялся навстречу, втискивая непомерную огромность любви в узкое жерло живой, единожды данной жизни. Громадными, безбрежными волнами содрогался он, и она содрогалась вместе с ним, отвечая его выстраданному порыву, отдаваясь его вечной воле; они вместе плыли по реке вечности в вечной ладье, в течение вертело и крутило их, и колыхала стремнина, и кружилась голова, когда они оба, наклоняясь, смотрели, как бурлят за бортом водовороты, чернеют омуты, свечками выпрыгивают из воды играющие рыбы.
— Мы как две ладони, наложенные одна на другую…
— Нет. Мы просто — одно. Одно.
— Что это?.. Что это?.. Что это?.. Что это?..
— Это любовь. Это жизнь. Это наше ложе. Это молитва.
— Ты — моя молитва.
— Да, да, да!..
— Только всегда люби меня. Где бы ты ни был. Где бы я ни была. Кто бы мы ни были. Зачем ты меня нашел?..
— Молчи… Я целую тебя…
Они обнялись крепче. Еще крепче. Тихо было в каморке. Где были дети? Где был Командир? Тишина обнимала землю. Шло ли время? Они не знали. Его смуглое тело покрылось росинками пота; он не отрывал губ от губ Ксении; она соединила руки вокруг его шеи, у него на затылке. От их сплетенных тел шел сильный жар. Треснула и разбилась бутылка из-под масла на полке. Осколки посыпались на пол.
— Ты знаешь… я сплю на кухне… в ящике из-под картошки…
— Ты уйдешь вместе со мной. Я унесу тебя из всех ящиков. Из всех кухонь.
Их тела раскалялись. Грудь Ксении часто поднималась. Он целовал ее грудь, шею, глаза, снова припадал к губам — так смертельно больной припадает к кружке со спасительной холодной водой, утоляя последнюю жажду. Он жаждал ее. Она была его водой, его воздухом, его жизнью.