Один из толпы подскочил ко мне, выдернул из-за голенища нож, завертел его вызывающе перед моими глазами.
— Вот, вот, — гляди, баба!.. Пусть я преступник, пусть меня казнят… шалишь! Из сороги — теши ты ввек, как ни кряхти, не закоптишь!.. И знамя твое — красная рыба!.. Бьется над тобой в дегте тьмы: вы зашли в мереду косяками, а вас ловим и тянем на берег, добычу, — мы! Напрягай плечи, мышцы, руки-ноги, лбы — крепко сплетена старая сеть, не встанешь на дыбы!.. Эй, пляши! Пляши!.. Жизнь свою — продавай за гроши…
Еще раз махнул ножом у моего лица. Мальчик отшатнулся. Вжал голову в плечи. Я прижала его к себе.
Седой старик и мальчонка в валенках, усмехаясь, глядели вместе со мной на скоморошью пляску.
— Старик, что это?.. — беззвучно, одними губами, спросила я.
А выстрелы вокруг гремели, пули поливали площадь, и скоморохи падали один за другим, оседая на снег, утыкаясь лицами в сугробы, застывая в непотребных, неуклюжих вывертах рук-ног-тел-шей — бормотал, затихая, рядом со мной, у моего уха, у взвивающейся на ветру косы голос старика:
— …пирогами, кругами, петлями, буераками, бараками, хищными собаками, погаными пытками, пьяными свитками, вашими богатыми выручками, вашими заплатами-дырочками, вашими поддельными мощами, вашими учеными помощами, кишмишами, мышами, копчеными лещами, вашими — на выход!.. — с вещами… — сукровью меж мехами, горячими цехами, тяжелыми цепями, цыплячьими когтями, вашими — и нашими — общими — смертями — сыты — по горло! Биты — по грудь!
Скомороший клубок скатался туго, замер, заюлил волчком. Поднялся сильный ветер. Площадь под ногами заходила ходуном.
— Укатывайте!.. Уматывайте!.. — закричал старик. — Она нагляделась вдоволь!.. На весь ее век хватит! Нагляделась, как вы и пытали, и били, и из людей веревки свивали, и вздернутому на дыбе пить уксус давали… всего навидалась! Накушалась…
Последний скоморох с площади не успел убежать. Ветер свалил его с ног. Пуля достала. Он упал, не добежав до большого сугроба, перед дотлевающим костром. Упал, оскалив зубы, крепко сцепленные подковой, счастливым серебром: ни молотом ударить, ни серпом разбить, ни в холодный лик кирпичом загвоздить: из-под век на снег вместо слез текла кровь. А может, это был сок брусники. Калины. Рябины, схваченной морозом.
Ангел появился за его плечом. Подмигнул мне, как сообщнице. Убитый скоморох привскочил, протер глаза кулаком. Ягоды посыпались из-под кулака, запрыгали на снег. Опять упал. Затих. Вожжи поземки подхватили его, поволокли по снегу, как в санях, в розвальнях.
Он исчез за поворотом. Выбежали люди в черных шинелях, застреляли ему вслед — с колена и навскидку. Поздно. Гудошная музыка, писки, визги и крики растаяли в ночи, как не бывали.
— Старик… — я прошептала. — При чем тут я?.. Они мое имя знают, его поют, им меня называют… Кто я?.. И что я?.. И что человек на белом свете?.. Если я когда-нибудь уйду совсем — мир будет жить без меня, старик, или тоже умрет?!..
— Твой сын будет жить, — жестко ответил старик мне. — Много хочешь знать, Ксения. Худо тебе будет от этого. Многого знания не хоти. Многое знание убьет тебя. Видела плясунов? Они — дураки. Они думали, что весельем да нахальством завладеют миром. Не владей ничем! Не знай ничего! Дальше гляди. Крыло-то… не болит?..
Боль в подбитом крыле исчезла. Я благодарно взглянула на старика. Мальчонка в валенках взял меня за косы, подергал: «Настоящие».
— Смотри дальше, кто… там, за углом… где метель трясет белый уголь с лопаты… рысью… корчится в судорогах… Тот, кого так любит народ… А что такое любовь народа, Ксения, а?.. Народ кого возненавидит, того возлюбит сильнее всего, крепче всего… Видишь… видишь… ты его не знала никогда… а я его еще помню… помню…
На углу, где перед каменной громадой царского дома стоял черный железный танк, наводя пушку то на строения, то на бегущих взад-вперед людей, на снегу лежал человек; рана — от дворницого лома?.. от посоха владыки?.. от древнего копья?.. от солдатского штыка?.. — зияла во лбу его, как красная звезда. Он лежал совсем рядом с нами. Его можно было спасти.
— Заверните в рубашку буйного, — сказала я, задыхаясь, — дайте вору гостинец от ворья…
— Почему ты хочешь обязательно всех спасти, Ксения? — грозно спросил старик. — Предоставь жизням и смертям свое. Не отнимай у них кровное. Ты никогда не думала о том, что ты, спасая, может быть, убиваешь? Что ты отнимаешь у человека право на смерть, подаренную ему Богом?..
Я молчала.
Сын схватил меня руками за шею.
— Гляди, гляди, — шептал старик, плюя в дыру между зубов, — гляди, гляди… Они идут… Они идут…
Они идут. Они идут. Они идут и поют. Песня глухая. Тугая. Песня железом и чугуном застревает в их луженых глотках. Поют. Мрачно. Слаженно. И потом и вразброд и вперекос. Песню поют угрюмую, как труд. Подневольную. Тяжкую. О том, что не ты есть и я не есмь. А есть кто? Тот, кого так любит народ. Он носит на лбу, на затылке корону. Золотую?! Нет, цвета ви… — ты вишню любишь, старик?… и я люблю… — и по щекам у него из-под венца течет вишневый сок; а ходит он среди народа в дохе, подбитой мехом на крови, раскроенной из только что снятой шкуры; они об этом поют. И Тот идет, как надо, впереди поющих. Впереди народа. Пой, народ! Пой о том, что женщина родит, а муж ее сойдет с ума и себя оскопит в безумье. Несчастны в грядущие времена родящие и кормящие сосцами своими. Смотри, Тот! Вон он, Тот, кто… Он висит в черноте неба под поющими. Он озарен снизу красными сполохами. Он глядит сверху вниз на бойню. Почему люди поделили Время на века, часы и дни? Откуда они знают, люди, когда начало века, когда его конец? По модам? Кружевным шмоткам, мантилькам, меховинам, клешам, брючинам?.. Пацан в валенках. Сейчас начало или конец века?! Конец. Ну да. Купи в церкви десяток свеч, воткни их в снег и зажги. Помяни конец века, парень.
Конец. Они поют?! Это конец, какие тут песни?! Они еще живут? Где ты видишь жизни… Жизням конец.
— Мама!.. Мама!.. Кто это!.. В метели, там!..
Я, дрожа, всмотрелась. В пурге, в мареве маячили двое — он в кителе, она в кружевной мантилье, белая шея, унизанная жемчугами, нежно светилась в призрачном снежном колыхании. Ты видишь, Царь, и ты, Царская жена, как глупо устроен мир. Вы любили свой народ, ну и что? Чья кровь запеклась на перстах Того?! Царь, ты в шубе… закрой Цесаревича полой!.. запрячь!.. ведь ненароком — хлесь! — и выстрел!.. Пули, как пчелы… Закусают… И бурана пчелиный рой, белый, крутящийся, слетает на черствый хлеб земли, на круглую краюху площади, что даждь нам днесь, и я ловлю белые крохи хлеба Божьего ртом. И мой сын тоже. Мы еще живы. Пока.
— Это… наши Царь и Царица, сынок… Их… давно уже нет на свете…
— Они с неба, что ли, спустились?..
— Я ведь тоже с неба упала…
Идущие и поющие шли прямо на Царя. Царица всплеснула белыми руками, охваченными браслетами горного хрусталя, и закричала. Ее слабый крик пошел кругами по метели. Поющие окружили Царя и Царицу кольцом.
— Это тоже скоморохи, мама?..
— Да, сынок, и они тоже поют и пляшут… и плачут… ибо не ведают, что творят…
Кольцо поющих сомкнулось вокруг Царской четы. Мужчина и мальчик не кричали. Кричала только женщина, отчаянно, долго и надрывно, в последнем безумном и яростном порыве — жить, уберечь, защитить. Потом и ее крики затихли.
Вот он, мой родной народ. Вот он — старик мой; идет подворотнями, крик держит в глотке, лакает воду из котла, держит хлеб и монету за щекой. Он идет, наползаем на меня — чернью, медью, лезвием, вервием. Он режет меня живьем на размах знамен. Он рубит меня топором на испод гробов… Он вздымает меня вверх факелом, шматком огня; эй, ты, любовь, а ну, свети! Гори, факел бешеный! Освещай наш путь! Нет пути?! Озаряй бездорожье! Выгори дотла! Дотлей! Умри! Умрешь — летай Ангелом в небесах! А народ, он будет жить. Середь поста — жрать. Уминать сало да лить в горло водку супротив креста на кладбище. Погибать в диких войнах. Греть сковородку над костром зимой, жаря печень врага своего, проливая слезы над неизбежным. Райских деток пеленать в неземном Аду.
— Боже, мы в Аду живем…
— А ты только теперь догадалась? — Не голос — рык и гром сотрясли небесную твердь, белое поле площади. — Твое схождение с ума — есть Сошествие во Ад. Ты идешь по Аду, Ксения. Трудно выжить в Аду. Да и надо ли там жить? Ты и не живешь там. Тебе твое житие снится. Лишь другие люди тебе не снятся — те, кого ты жалеешь и любишь. Если тебе удастся сохранить в себе любовь даже в Аду, то я…
Он закашлялся, как чахоточный, согнулся в три погибели; слезы выступили на его глазах, стекали по вискам и скулам, их сушил ветер. Пуля просвистела рядом с его щекой. Старик отмахнулся от нее, как от мухи. Мальчонка обнял его, уткнулся лицом ему в полушубок.
— …буду знать, что время сомкнулось кольцом — вот таким, как на твоем пальце, — он цапнул ее за руку, где горело железное кольцо генерала, — и что близок Последний Приговор. Наступили особые дни, Ксения. Держи мальца крепче. Гляди!