Сновидения эти, порожденные рассказами призраков, всплыли из глубин моей памяти. Когда мы медленно ехали через Вьен, они говорили о Париже и терроре, о том, чего не прочитаешь в энциклопедиях. Истории эти были полны жутких подробностей.
Погруженная во мрак сна, я ощущала… движение. Веселое, словно в танце. Потом начал просачиваться свет, он медленно лился, сумеречный свет, усиливаемый отблесками зажженных факелов, едкий дым которых я ощущала. Глаза мои щипало, они слезились от этого увиденного во сне дыма и… Но могу ли я говорить «мои» глаза: ведь я видела…
…Видела я не своими глазами, а глазами отсеченной головы, воздетой на пику.
Рассказывая о массовых убийствах, Мадлен утверждала, что душа живет в голове гораздо дольше, чем в теле. Многие очевидцы, находившиеся неподалеку от эшафотов, свидетельствуют, что отрубленные головы порой разговаривали, плакали, стучали зубами, прежде чем смолкнуть. Она говорила также, что поле зрения отсеченной головы (а она способна видеть короткое время) крайне сужено, ограничено одной точкой – так оно и было во сне.
Я, или, вернее, она , голова, шествовала вместе с толпой. При свете факела я видела другие отсеченные головы, насаженные на пики. Прямо передо мной сочилась кровь из пронзенного сердца теленка или какого-то другого животного, оно колыхалось, как тяжелая птица в полете, табличка на нем гласила: «Сердце аристократа». Да, аристократа… Голова, глазами которой я видела, принадлежала женщине именно первого сословия: я поняла это по тяжести парика, которую явственно ощущала (парик был целехонек и издевательски водружен на прежнее место – на гильотинированную голову).
Сон продолжался: передо мной возникло тускло освещенное, закопченное низкое здание с темным от грязи фасадом, с решетками на окнах и дверях – тюрьма.
Итак, мне предстояло увидеть массовые убийства в тюрьме, чему призраки были свидетелями. (Да, они много рассказывали об этой бойне, приводя ужасные подробности…) Даже во сне я это знала , понимала.
Конец лета 1792 года. К тому времени жители Парижа уже привыкли к крови. Гильотина работала с апреля, когда Жозеф-Игнас Гильотен, врач и депутат, претендующий на роль социального реформатора, явил миру Великое Лезвие, призванное обеспечить egalite[136], уравнять классы хотя бы в смерти – ведь раньше только осужденные аристократы могли рассчитывать на столь быструю кончину.
Сначала Гильотен продемонстрировал действие своего устройства на тюке прессованного сена, потом на овце, на трупе и, наконец, на преступнике. Как популярно стало это изобретение! Вскоре модницы уже вплетали миниатюрные, украшенные драгоценными камнями гильотины в свои парики или же подвешивали их на шею или уши, причем каждая такая гильотина была оснащена действующим лезвием. Маленькие гильотины из красного дерева могли быть выставлены в качестве украшения в центре обеденного стола, их лезвия использовались для резания сыра, фруктов, ими же обезглавливали куколок, подаваемых на десерт, и малиновая кровь стекала на шоколадные торты. На белоснежном носовом платке было принято демонстрировать алые пятна – свидетельство того, что его обладатель наблюдал работу гильотины в непосредственной близости.
Ежедневно сообщалось расписание казней и публиковались списки победителей «лотереи Святого Гильотена». Если осужденный был влиятельным или состоятельным человеком, имел связи, его помещали в одиночную, достаточно удобную камеру (того, за кого платили, и содержали в гораздо лучших условиях), он мог получать любовные записки и подарки от неизвестных поклонниц, ему передавали букеты цветов – маргариток и, конечно же, иммортелей. Да, богатые были избавлены от общества простонародья и с удобствами обитали в своих нарядных камерах, уставленных любимой мебелью, привезенной из дому. Многим в дневные часы дозволялось свободно уходить и приходить, не забывая, конечно, при этом дать взятку тюремщикам. Посетителей впускали в любое время. Тюрьма до такой степени являла собой срез общества в целом, что там зародился даже своего рода салон. Например, в Порт-Либре (бывший Порт-Ройяль) избранных обитателей тюрьмы приглашали послушать заключенных поэтов, читающих свои стихи, посмотреть на игру актеров, способных импровизировать в любой обстановке. Бывало, до самого утра в сводчатых коридорах тюрьмы звучала музыка, убаюкивая узников.
Тех, кто считался особенно опасными или кого хотели унизить, беден он был или богат, помещали в одну камеру с убийцами, ворами и прочим отребьем или с «падшими женщинами», как поступили, например, с мадам Ролан. Постоянно ощущая присутствие смерти (что было общей участью), мадам Ролан вдобавок была вынуждена стать свидетельницей сцен, исключительно присущих ее тогдашнему месту обитания – тюрьме Святой Пелагеи. В двух параллельных крыльях этого здания содержались соответственно мужчины и женщины, которые разыгрывали на широких подоконниках самые развратные театральные представления, какие только доступны воображению: мужчины проделывали друг с другом то, чего могли бы желать женщины, и наоборот, представительницы слабого пола самым грубым образом взбирались друг на дружку. Казалось, сам дух этой противоестественной близости наполнял, словно некое сомнительное благовоние, оба тюремных блока… Представьте себе, в какую краску могли вогнать министерскую, скажем, жену ее соседки по камере, ублажающие друг друга или глядящие на нее с нескрываемым вожделением.
Понятно, что лишь немногим было доступно понимание политического климата той эпохи: революционная политика была внове для всех. Малейшее проявление поддержки прежнего режима или лояльности ему могло стать в то время достаточным основанием, чтобы человека осудили и отправили на эшафот.
Для убийства существовали тысячи причин: это могла быть, к примеру, забава, замаскированная под правосудие, или месть во имя свободы. Про свободу же говорили, что это «девка, которая просит, чтобы ее взяли на ложе, усыпанном трупами»… Знатоки и ценители смерти занимали места в задней части сада Тюильри (то было лучшее место, чтобы наблюдать за работой гильотины на площади Революции), где нередко устраивали семейные пикники: детишки уютно сворачивались в клубок у ног взрослых или бегали вокруг, останавливаясь только для того, чтобы посмотреть, как катится в корзину очередная голова. Конечно, многие из этих знатоков позже сами оказывались на эшафоте, а за ними наблюдали уже другие.
В то долгое лето Париж захлебывался кровью. Это образное выражение можно понимать и буквально: граждане жаловались на страшное зловоние – вода в сточных канавах некоторых пригородов была окрашена кровью. Многие умирали от болезней, попив из этих медленно текущих алых ручьев.
Все это было непередаваемо мерзко. Революция была в некотором смысле благородным делом и в то же время – неизъяснимой мерзостью.
Летом 1792 года тюрьмы были переполнены – в них томилось более тысячи граждан, арестованных без достаточных оснований. Среди них – непокорные или неприсягнувшие священники, те, кто отказался принести клятву верности революции. Аресту подверглись и те, кто каким-то образом служил королевской семье, от последнего придворного лакея до мадам де Турзель, гувернантки королевы, и ее наперсницы принцессы де Ламбаль. Те аристократы, что остались во Франции, тогда как их друзья и родственники бежали, стали фишками в игре, целью которой было арестовать как можно больше членов семей ancien regime. Представителей таких семейств отправляли в разные тюрьмы, чтобы сделать еще более нестерпимо мучительной их встречу на эшафоте. Такие казни толпа предвкушала заранее. На одной из них присутствовала Мадлен: Мальзерба сначала заставили наблюдать, как гильотина лишила жизни его дочь, потом внучку, зятя и, наконец, сестру и двух ее компаньонок, – только после этого старику была дарована милость гильотинирования.
…Во сне я заблудилась…
Не знаю, какую тюрьму увидела я в своих грезах, глядя словно сквозь замочную скважину. Я видела лишь то, что двигалось в ограниченном поле моего зрения, и не могла повернуться в ту или иную сторону, чтобы определить свое местонахождение по вывескам или каким-то другим приметам.
Я видела толпу, теснившуюся, пытаясь быстрее пройти сквозь узкий тюремный вход, двери которого надзиратели распахнули настежь. Тех, кто с пиками, вытолкнули вперед. Это была чудовищная коллекция голов – мужских, женских; напудренные дамские парики, эти высокие сооружения, сбились набок, у некоторых прически растрепались. Ни одна из голов не была живой , ни одна не видела, как моя. Кроме этих ужасных голов на пики были насажены куски женских тел: гражданка, которая подняла высоко вверх лоскутья человеческой кожи, хвалилась, что это груди принцессы де Ламбаль. От отца Луи я узнала, что конец принцессы действительно был ужасен: ее выволокли из камеры, разрубили на куски, которые выставили напоказ, насадив на пики, под окнами Тампля, где все еще пребывала в заключении королева, ее подруга. Говорят, когда королева узнала какую-то драгоценность в волосах принцессы, она упала в обморок.