Баба Катя смотрела на Димку и качала головой. “Вот такие, Федь, пироги, сам видишь”, — казалось, говорила она.
— Ересь уже плетешь, иди! — Антонина заталкивала Петра в сени. А оттуда, прижимаясь из-за них к стене, вышла Ивгешка, в майке и джинсах.
— О, наша дама из Амстердама! — пьяно обрадовался Петр. — Три гардероба за сегодня сменила.
У Димки застучало сердце, вздрагивающими пальцами нащупал пачку сигарет. Оттого, что он был пьян, Димка остро чувствовал сейчас присутствие в себе другого человека, как матрешки в матрешке. Иногда тот человек выходил за пределы Димки и поражал его своим превосходством во всем. Димке приятно было чувствовать свою общность с ним.
Баба Катя подслеповато осмотрела Ивгешку, глаза ее потеплели, исчезли брезгливость и ужас.
— А вот постой-ка, Федь, — вдруг оживилась она. — А вот подожди-ка, ты узнал, нет? На кого похожа?
Димку не удивил ее вопрос. Он посмотрел на лицо Ивгешки, а она стояла отрешенно, будто посторонняя, будто не о ней говорили.
— Галинка! — сорвалось с его языка.
Все засмеялись.
— Точно, наша, Галинкина дочка!
Шторки приоткрылись, и Димка увидел, как они, еще дети, сидят с Галинкой в бане, возле потрескивающей печи. “Представь, что на нас напали враги! — говорил тот мальчик. — И мы остались с тобой только двое, враги окружают нас, нам придется бежать в Ольхов лиман и жить там в землянке”. Испуганные и преданные глаза той девочки. И та боль в мальчишеской душе, когда понимаешь, что эта девчонка совсем не друган, что стыдно, если кто-то увидит их вместе, но как хорошо сидеть с нею рядом, в сто раз лучше, чем с Виталькой или Сашкой. Разве могут быть у них такие глаза, такое какое-то лицо, такая преданность и смешная неумелость и рассеянность, от которой что-то непонятное и сладкое ноет в груди, так ноет, что хочется ударить эту девчонку, сделать с нею что-то.
— Калит, и калит, и калит, прям, — жаловалась баба Катя. — Не могу выходить.
— У нас климат такой, ба, резко континентальный, — с сонным спокойствием отозвалась Ивгешка.
— Самый жар для арбузов нашенских был бы… Карп Ермолаич бахчи охранял. Вот таки брови кустами, вот така борода на всю грудь. На холме шалаш, а он рядом, как арбузный хан, а под холмом красноусые полосатые. Мы работаем, арбузы катаем в кучу. А он грит: “Ну, дети, берите за ваши труды сколько хотите”. А сколь мы можем унести, кады самый маленький красноусый полпуда весом? Старые деды-казаки говорили, мол, де “Белый Мураш” к царскому столу подавали… Бессмертный казался Карп Ермолаич, а тоже умер. А как умер, так и арбузов не стало — трава одна…
Ивгешка сидела у нее под боком. Этот послушный, девчоночий вид.
Что бы она ни делала, на какие бы вопросы ни отвечала, все время кажется, что она о чем-то другом думает, важном для нее.
— А как мы с дедом твоим арбузы воровали. Набили ночью на колхозных бахчах тарантас. Маштак тянет, ничо, едем. С нами еще Петр был.
— Какой Петр?! — обиделся Кузьма Николаич. — Я! Никогда не забуду, я как раз с Актюбинска, с училища приехал…
— Мы уж почти к дому подъехали, вон там на взгорок поднялись, а тарантас возьми да и тресни, етит твою за ногу — всю ночь арбузы по домам раскатывали, смех и грех… А я че-т думала, что Петр был?
— Какой Петр, я! Вы еще тама целовались.
— Ня ври! Ты пьяный штоль был?
— Какой пьяный, я тогда еще и не курил дажнык!
— Да ну тя… Ивгешка, чайник остыл, — строго сказала баба Катя. — И заварки добавь, лист смородиновый положь.
Девушка медленно поднялась, развернулась и пошла. В этой облегающей одежде у нее была такая фигура, что у Димки отвисла челюсть. Она не соответствовала детскому лицу Ивгешки. Эта девчонка замерла на самой грани расцвета всего женского в ней — и казалось, что грудь ее преувеличенно велика, что не может быть таких заметных сквозь майку сосков, что ягодицы настолько преувеличенно выпуклы, как не может быть и у взрослой женщины. Такие упругие, сильные движения, что, казалось, одна половинка хочет непременно вытеснить другую.
— А Галька, блядь, прости господи, — вздохнула баба Катя.
Кузьма Николаич хмыкнул.
— В Орянбурге живет. Я сама виновата, она мой последышек была, избаловалася.
Снова взревел баян.
— Я помню тот Ванинский порт…
— А вот я те щас лепунцов надаю, вот надаю.
— Оставь, Тонь, — засмеялась баба Катя. — Пусь, он не угомоница.
— Ну и пузень у тебя, Горын! — удивился Кузьма Николаич.
— Это не пузень, а трудовой мозоль!
— Гармонист, гаромнист, я те советую, — пропищала жена Кузьмы Николаича и захихикала. — Ты свои крявые ноги оберни газетою…
— Играй, тока тиша.
— Полонез Огинского, — ухмыльнулся Петр.
— Пригласите даму танцевать, — кивнула Димке раздухарившаяся жена Кузьмы Николаича.
— Сяди уж, дардомыга…
Димка подошел к ней и галантно кивнул. Он думал, что она сейчас встанет, а оказалось, что она уже стояла — такого маленького была росточка. Димка кружил, не замечая и не чувствуя ее, все боялся пропустить Ивгешку, пьянел от круженья. И дождался, перехватил ее. Нежный, интимный, сладковато-горький запах девичьего тела. Так, сладко и горько, пахли девчонки на школьной дискотеке, казалось, на их грудях вместо сосков распускаются диковинные, пахучие бутоны. Танцевать с ней было тяжело — настороженная, скованная, жестко вздрагивают мышцы, будто она боится, что он ее уронит. Казалось, тело ее изнутри затянуто на узелок и все нити жестко натянуты. Но Димка нес и нес на своей щеке ее мятный локон, слышал ее легкое дыханье. Мелькала лампочка, размытые лица, Пират, чешущий задней лапой ухо, крутился над головой многоугольник звездного неба.
Все смотрели на них. Баба Катя качала головой.
— В лунном сиянье снег серебрится. Вдоль по дорожке троечка мчится… Динь-динь-динь, динь-динь-динь, колокольчик звенит…
— Все, хвать! — поднялся Кузьма Николаич. — Пойдем, а то завтра на рыбалку. Я стукну те в ставню, Федь.
— Я те так стукну, — пьяно отозвался Петр. — На лекарствах жить будешь.
Димка согласно покачал головой.
— Выпейте на посошок, че жа, — встрепенулась баба Катя. — И ты, Ивгеша, выпей, че Федя принес, он слаткий. Хоть кровь разогреешь, — и набухала Ивгешке полную чайную кружку.
— Ну за нас, за все хорошее… Будем!
Димку не покидало ощущение, что за время его отсутствия в этом мире произошла глобальная катастрофа, ударные волны которой слышны до сих пор. И люди только сейчас немного пришли в себя и опомнились, приподняли головы и отряхнулись. Окликают друг друга, кто жив остался.
Ивгешка забежала в дом, а потом выскользнула за калитку на улицу. Димке показалось, что она накрасилась.
Вдруг громко захрапел Петр на крыльце. И проснулся, когда все засмеялись.
— Хорошо смеется тот, кто смеется последним.
Кузьма Николаич и жена его пошли домой, он был очень высокий, а она низенькая, их в деревне так и прозвали — Половинка и Полтора.
Димка чувствовал себя двойственно: когда он видел Ивгешку, у него наступала истеричная радость, хотелось петь, танцевать, смеяться шуткам, его все веселило и умиляло; когда Ивгешка равнодушно поднималась и уходила, его все раздражало, и он терял смысл своего присутствия в этой компании. Чем грустнее ему становилось, тем слаще казался самогон. Он пил, жевал капусту и слушал бабу Катю.
— Сначала красных братьев просили в музей, Василь Палыч, дирехтур, — продолжала она. — А потом и за белыми пришли, тоже оказались герои. А я круглой сиротой росла, — Димка понимал, что сейчас он идеальный слушатель для ее грустной повести. Больше некому сказать такое. — В шашнадцать лет меня прядсядатель снасильничал, Петр Куприянович.
Димка нахмурился и покачал головой.
— Хорошо, что снасильничал, иныче бы с голодухи померли, коноплю с лебедой пополам ели. От него я Наташку родила, Виталькину мать… а Виталька вот никого не родил, — она сидела на чурбачке, скрестив ноги в калошах, нахохлившись, руки глубоко всунула в карманы ветхого мужского пиджака и задумчиво смотрела на угол стола. — Потом, в шиисят каком-то годе, Дэдика встретила, оне с Мордовии приехали, он пярдовик труда был, ему мотоцикл “Урал” подарили, так и стоит в гараже с тех пор, так и жизнь прошла, никуда не съездили…
Она коротко вздыхала, покашливала, сладко посапывала и тихо постанывала, — все полное тело ее звучало, изнывая по отдыху. Заснула и встрепенулась.
— Федь, баурсаков возьми, поедите с дедом, я сама пекла.
— Возьму, спасибо, баба Катя.
Она попрощалась и тяжело пошла в дом. Было слышно, как скрипят половицы. Димка курил с Петром. Тот клевал носом, ронял папиросу, но не сдавался.
— Я один раз был в Мавзолее. В шесть утра встали и полдня стояли в начале семидесятых. Полдня, грю, стояли.
— Сейчас там никого, одна охрана.
Робко посверкивал сверчок. Где-то в сеннике, догоняя одна другую, упруго звенели в подойник струи молока. Димка с отчаяньем оглядел убогий двор. Он понимал, что Ивгешка посидела с ними лишь из уважения. Ей конечно же не интересно в этой пьяной и конченой компании. У нее впереди вся жизнь, без сомнения, более яркая, интересная, насыщенная и горизонтально расширенная.