Велосипеды были приставлены к стене перехода, где мы их и оставили. Мэйбилин отстегнула замок от своего велика. Она была всего в двух метрах от меня, на другой стороне перехода. Она вскочила на велосипед и исчезла.
А может все было по-другому
Мы остановились на маленьком мостике, долго целовались, сначала нежно, касаясь мягкими полураскрытыми губами, а затем медленно и постепенно мы приоткрывали рты, пропуская языки, которые смешивались, заигрывали, ласкали друг друга. Я облокотился о перила мостика, а она прижалась ко мне, это возбуждало нас обоих — внизу под нами текла вода, а около Анхора грохотали шлюзы. В первый раз моя рука коснулась ее нежной груди, которая в этот момент принадлежала только мне. Я не смог сдержать счастливого смеха, взрыва радости. Я смеялся. Она все неправильно поняла. Мэйбилин оттолкнула меня. Подумала ли она, что я насмехаюсь? И что не стоило позволять мне касаться ее груди? Или мой смех показался ей победным? Я так и не понял. Внезапно она стала совсем чужой, недоступной и непонятной. Прошло несколько секунд, прежде чем она сказала, что, само собой, между нами все должно стать как прежде. Я молчал, так как не мог издать ни звука. Невозможно было вымолвить ни слова. Горло сжалось и напряглось.
Мы молча возвращались к нашим велосипедам, которые оставили около Варсити. Когда мы добрались туда и отстегнули замки великов, я, инстинктивно пытаясь что-то сохранить, сказал; «You have по right to do that»[105].
Наступила долгая тишина. Мы стояли в полутемном переходе, рули наших велосипедов блестели, у одного из них не было звонка, а другой отсвечивал странным отблеском. Нас разделяло всего два метра — ширина перехода. Мы подняли глаза друг на друга, наши взгляды встретились. Она спросила: «Придешь завтра на занятия?»
Я сказал, что не знаю, что я действительно не… И внезапно мой рот слился с ее. Мы уничтожили разделявшие нас два метра. Я не видел, как она приблизилась, но внезапно я почувствовал давление ее тела, вкус ее губ, ее язык, который искал ответа. Я чуть отстранился от нее, чтобы посмотреть, действительно ли все хорошо, и увидел, что она улыбается. Мэйбилин мне улыбалась. Я вернулся из небытия, из ада, каким был путь вдоль Кэма. Закончился кошмар последних тридцати минут. «Но ты, ты…» Она бросилась ко мне, ее руки снова обвились вокруг меня. Она хотела этим сказать, что… Мой голос был все еще сдавлен.
Я был мальчишкой, это правда. Ничего не поделаешь. Я всегда и во всем опаздывал как минимум лет на десять. Мы поехали каждый в свою сторону; она жила на одном конце города, а я на другом.
На велосипеде я поднялся по Риджент-стрит, заметив, что по моему лицу текут слезы, я и сам толком не знал почему. Это были непонятные слезы, которые прежде я сдерживал, слезы после того, как я снова обрел счастье. Я так испугался, что потерял ее, I had been so afraid to lose her. И тут я внезапно понял. Я был так потрясен, что едва мог в это поверить, громко повторив: «Я ее люблю! Люблю!» Эти слезы дали мне понять, что я до этого не осознавал: я ее любил, любил, гораздо сильнее, чем мне казалось. Слезы были признаком первой настоящей любви.
Это было во вторник вечером, уже два дня, как мы любили друг друга. На Мэйбилин была голубая юбка и пиджак того же цвета, правда чуть светлее, и белая блузка, мы со всей силой жали на педали, чтобы добраться до Уайтлфорда, который находился в семи с половиной милях езды и где, как мы знали, есть маленькая милая средневековая гостиница, которая в этот час обычно почти пустая и где в большом зале от высоких деревянных балок доносятся грегорианские песни, и можно было, усевшись на пыльный диванчик, заказать клубнику или малину со взбитыми сливками. Затем, много позже, погрузив наши бокалы в тяжелую чашу с пуншем, которая стояла на мраморной каминной полке, мы сидели на подушках, чувствуя рядом тепло друг друга, этот пунш нас пьянил, заставлял поверить, что жизнь стоит того, чтобы жить, — это была очень сладкая, но временная уверенность.
Мэйбилин встречалась с тремя молодыми людьми, которых она любила. Я же, хоть и знал про секс больше нее, совершенно не разбирался в любви, и спросил со всей искренностью: неужели мы всегда любим одинаково сильно и каждый раз я буду чувствовать то же, что испытываю к ней?
И возможно ли, что у любви есть различные ступени, точно так же, как в Средние века считалось, что божественный свет раскладывался на более или менее совершенные цвета, которые являлись только обычными превращениями. Голубой становился еще голубее, красный почти блестящим, коричневый отсвечивал красноватым и золотым оттенками, зеленый сулил рай… Все эти цвета и оттенки, как бы ни были великолепны, всего лишь более или менее успешные заменители чего-то более абсолютного.
Тогда Мэйбилин рассмеялась, ее развеселила такая наивность. Она сказала, что, конечно, любовь различается, она может быть более или менее сильной и продолжительной, существует шкала, по которой измеряется любовь. Я не осмелился спросить, на какой, по ее мнению, стадии находимся мы. Поставив бокал с пуншем на низкий столик, Мэйбилин поцеловала меня в губы, чтобы не продолжать дальше разговор, а потом добавила:
— Мне нравится.
— Что, пунш?
— Нет, то, что я сейчас с тобой. This moment with you.
Она хотела меня убедить, что мы всегда любим по-разному, что если существует настоящая любовь, то придется, может быть, потом довольствоваться ее относительной версией, какими-то там разнообразными формами, более вульгарными, отнимающими меньше сил, как растения, которые мы видели в оранжерее в ботаническом саду внизу Стейшн-роуд, просто стремившиеся к свету, не надеясь на большее.
К моему удивлению, Мэйбилин мне призналась, что всех своих троих молодых людей она любила глубоко и сильно, но по-разному. Когда спрашиваешь у кого-то: «Ты меня любишь?» — и этот человек отвечает: «Да, я тебя люблю», — это совсем не одно и то же.
Это было в четверг вечером, кинотеатр был полупустой. Мы сидели в центре зала, Мэйбилин положила свой плащ на соседнее сиденье. Вокруг распространялся запах сырости, затхлости и попкорна, который еще редко встречался в европейских кинотеатрах. В предвкушении фильма, нам было приятно сидеть в креслах, так как на улице шел дождь, а мы чувствовали присутствие друг друга. Мы знали, что, как и перед каждым сеансом, будут играть «Боже, храни Королеву» и нам придется встать. «Планета обезьян» должна была вот-вот начаться, мы видели пару кадров из фильма на афише при входе и готовы были к тому, что фильм может оказаться из категории «Б», то есть научной фантастики, хотя и не сомневались, что речь пойдет о вольтерьянской сказке в атомный век, прекрасно сделанной иронической выдумке с непредвиденным финалом. Но когда мы покидали темный зал, мы были поражены — это рассказ о черной судьбе человечества, выходом из которой могло стать только определенного рода возрождение. Еще до того, как фильм начался и в полутемном зале на экране демонстрировали новости, я искал губы Мэйбилин. Почему у некоторых женщин губы порой очень горячие? Как так происходит, что среди тысяч поцелуев, среди всех женщин, которых мы целуем, внезапно появляются обжигающие губы? Горячий поцелуй — вещь действительно редкая, это единственное умозаключение приходит в голову. Я почувствовал губы Мэйбилин, они были жарче, чем я мог себе представить, в ее теле словно полыхал неведомый огонь, разливавшийся у нее во рту, проявившийся в ответном поцелуе. Это был поцелуй как в кино, словно сошедший с экрана: он выбрал губы Мэйбилин, приоткрыл их, нежно блуждая у нее во рту, который чем-то напоминал рану. Чарльз Хестон закрыл глаза, приземлив ракету в огромных раскаленных каньонах. Начался фильм «Планета обезьян».
Человечество вернулось в дикие времена, люди носились по кукурузным полям и высоким травам в ужасе от вооруженных горилл, которые ездили на лошадях и ловили людей сетями. С первого кадра я ощущал нежное, едва заметное присутствие Мэйбилин в соседнем кресле, я обнимал ее за плечи, моя ладонь почти касалась ее шеи. Между героем и обнаженной юной дикаркой из его рода все ограничивалось только мимикой, так как она была лишена человеческого языка. Я снова и снова проводил пальцем по горячим сложенным губам моей соседки, она мне позволяла это делать, подчеркивая свое согласие движением рта, ее губы скользили из стороны в сторону по моим пальцам, по большому, среднему и безымянному.
Чуть позже в кафе «Шалимар», когда официант-индиец Назир переходил с жасминовым чаем от столика к столику, я узнал, что, еще когда мы смотрели «Лицо» Бергмана или обедали на крыше в артистическом кафе, я бы мог ее поцеловать и изменить течение наших дней намного раньше. Она добавила, что задолго до Феликстауна у меня было много шансов, которыми я не воспользовался.