Глава 4
«Толстая тетрадка в синей обложке, исчерканной вдоль и поперек и слегка потрепавшейся по краям, исписана почти полностью, осталось всего несколько чистых листов. Но их должно хватить, потому что и моя история тоже подходит к концу. Так я, по крайней мере, думаю. Предчувствие, граничащее с печальной уверенностью. Всплеск интуиции, если хотите.
Обычная синяя тетрадка. На ее обложке, вкривь и вкось, мелкими буквами набросаны стихотворные катрены. Не одно, а десятка два стихотворений. А внутри — целая жизнь. Моя жизнь, жизнь Джона Маверика. Не очень длинная, и не очень складная, но уж какая есть — я всю ее записал. Хотя и не слишком надеялся, что кто-то захочет ее прочитать. Кому интересна чужая жизнь, со своей бы разобраться.
А мне уже и разбираться скоро будет не с чем. Жаль, что я не утонул тогда в Блисе, это была бы легкая и красивая смерть. Без грязи, без соплей и почти без боли. Разве что в тот миг, когда холодная речная вода врывается в легкие… Агония короткая, но интенсивная, а после нее — обрыв, пустота. И все дальнейшее уже не имеет значения. Пусть вылавливают из реки почерневший труп, пусть потом зароют, как собаку, за государственный счет. Я не настолько наивен, чтобы надеяться, что Алекс раскошелится на мои похороны, хоть и знаю: есть у него заначки. Может быть, и небольшие, но есть, не зря же целых два года обдирал меня, как липку. Да плевать, я был бы уже мертвый, а мертвому — все равно.
Но сейчас я еще жив, и мне так больно, что я едва могу водить карандашом по бумаге. Кажется, боль — это единственное человеческое чувство, которое я способен еще испытывать.
Я медленно умираю в белоснежно-стерильной больничной палате, в полном одиночестве. Только медсестра заходит иногда, чтобы проверить капельницу, и тут же удаляется быстрыми шагами, у нее много дел. Пару раз я пытался с ней заговорить, но она отвечала односложно и торопилась поскорее уйти. Для нее я — пустое место. Как будто уже умер, а с покойником кто станет разговаривать? На живых людей времени не хватает.
Палата рассчитана на двоих, но я в ней один. То ли больница полупуста, то ли не хотят травмировать других пациентов зрелищем смерти.
Я тороплюсь поскорее описать события вчерашнего вечера, а потом попрошу у медсестры успокоительного или снотворного. Господи! Уж поскорее бы все закончилось.
Я плачу, слезы капают прямо на открытую тетрадь; карандаш скользит по промокшей бумаге и рвет ее. Приходится переворачивать страницу… о, черт, и так места мало!
Мне всегда было боязно оставаться одному на набережной, в темноте, когда черные силуэты деревьев смутно прорисовываются на фоне атласно-серого ночного неба, а неяркие фонари чертят расплывчатые линии на узких тропинках парка. Но то, что случилось вчера, произошло при свете дня. Точнее, в сумеречный час, когда солнце уже утонуло за горизонтом, но мрак еще не вступил в свои права.
Всю последнюю неделю шли затяжные ливни. Блис перестал светиться, потускнел, разбух от дождевой воды, наполнился мелким сором, смытым где-то с затопленных берегов. Подступил к самым опорам моста, оставив мне лишь небольшую — примерно пять метров шириной — полоску суши. И я стоял, любуясь разноцветными бликами на поверхности луж и танцующими на ветру обрывками газет.
Вчера в парке еще были люди, правда чуть подальше. Меня от них, очевидно, загораживали заросли вечнозеленых кипарисов. Не знаю. Во всяком случае, никто не поспешил на помощь, когда меня окружила та компания. Их было человек семь или восемь, молодые ребята, лет восемнадцати-двадцати. Я никогда не видел их раньше, хотя городок у нас не большой, и многие друг друга знают, хотя бы в лицо. Возможно, приезжие.
Они обступили меня плотным полукольцом, так что и бежать было некуда — позади Блис. Умей я плавать, бросился бы в реку. В холодный, серый поток. И, кто знает, не вынес ли бы он меня, точно легкую щепку, на другой берег? Но, увы…
Нет, побоев я не боялся, так же как и сексуального насилия. И то и другое мне приходилось испытывать, и не раз. И то, и другое можно вытерпеть, если покрепче стиснуть зубы и поглубже затолкать внутрь рвущийся из самой души отчаянный крик боли.
Но было в глазах этих юнцов что-то странное, притаившееся в зловещей темноте неестественно расширенных зрачков. Что-то такое, что я сразу понял: сейчас меня будут не просто бить и насиловать. Черные точки злобы и безумия… острые, как тлеющие во мраке огоньки папирос.
Они приблизились, молча и страшно, оттеснив меня к самой воде… я даже закричать не сумел, потому что горло сдавило от ужаса. А потом мне просто заткнули рот, чтобы не вопил и не привлекал ничьего внимания.
Нет, я не боялся ни побоев, ни надругательств, я смог бы их стерпеть… но я боялся смерти. Люди, за что вы меня? Я еще не хочу умирать! В мире так много прекрасного, а я ничего… совсем ничего не успел увидеть.»
Когда Маверика привезли в больницу, он находился в состоянии глубокого шока и в ответ на все вопросы бормотал что-то невнятное. Полиции так и не удалось добиться от него ничего вразумительного. Да и как его было допрашивать?
Первые полтора часа Джонни почти непрерывно кричал от боли, корчась на узкой больничной койке, и в забытьи звал Алекса. Но до того удалось дозвониться только под утро. Потом обезболивающие — которые Маверику в суматохе не сразу дали — начали действовать… и он затих. Не заснул, а просто лежал неподвижно, с открытыми глазами, и непонятно было, отдает ли он себе отчет в том, где находится и что с ним стряслось.
На второй день, уже ближе к полудню, пришел Алекс, слегка растерянный, и тоже, разумеется, ничего не смог рассказать, а только недоуменно пожимал плечами.
Джонни, который к тому моменту уже пришел в себя, сразу же принялся со слезами на глазах просить его привезти из дома какую-то синюю тетрадку… ну, ту, которая валяется на компьютерном столе. Он так умолял, торопил и настаивал, что Алекс, в конце концов, уступил и принес просимое, благо больница находилась всего в пятнадцати минутах ходьбы от их улицы. Вот только ручку забыл захватить, и пришлось Джонни одолжить карандаш у русской бабульки-уборщицы, мывшей пол в его палате.
Весь остаток дня Маверик пытался что-то писать в этой тетрадке. Но он был очень слаб, и все время плакал, и карандаш все время выскальзывал из его неловких пальцев и падал на пол, а поднять его самостоятельно Джонни не мог. Сплошное мучение.
Он ждал смерти, но смерть не приходила. Заснуть тоже не удавалось; и время тянулось невыносимо медленно, как расплавленная на солнце резина. Даже не тянулось и не ползло, а стояло на месте. Оно тошнотворно пахло хлоркой, кровью и лекарствами, это больничное время. И еще чем-то, с детства знакомым, но тщательно забытым… болью и страхом, и горьким бессилием жертвы, над которой уже занесен безжалостный нож судьбы.
«Уже пятый день валяюсь на больничной койке и смотрю в жемчужно-тусклое, залепленное скользкой паутиной дождя окно. Уже пятый день мне не становится ни лучше, ни хуже.
Может быть… это еще не конец? Если не умер сразу, возможно, еще удастся выкарабкаться? Слабая надежда! Хотя, почему нет? Честно говоря, я даже не понял до конца, что именно те отморозки со мной сделали. Просто было очень больно… настолько, что все тело свело судорогой, даже дыхание прервалось. Но сознание не потерял. Наверное, все длилось не так уж и долго, не больше получаса. Потому что когда они оставили меня и ушли, в парке было еще светло.
Но мне эти полчаса показались вечностью в аду. Которая навсегда перечеркнула все, что было раньше. О, если только… если я выберусь из передряги живым, моя жизнь станет совсем другой. Я научусь ее ценить, не разбазаривать по пустякам. Как только выпишусь из больницы, сразу поговорю с Алексом и поставлю его перед фактом: я на „штрих“ больше не пойду. Попробую получить государственное пособие и поступлю куда-нибудь учиться. Надо спросить на бирже труда, проконсультироваться. На пособие можно худо-бедно прожить, а уж там… с приличным образованием нормальную работу найти не сложно.
Ну, а если Алекса подобная перспектива не устраивает, значит, нам не по пути. Уйду от него, и, вообще, уеду из Блисвайлера. Хватит цепляться за миражи прошлого, уеду туда, где меня никто не знает.
„Nie wieder, — крупными буквами вывожу я поперек исписанной всякой ерундой обложки. Поверх цитат, стихов, карандашных рисунков… поверх всей моей прошлой жизни. — Никогда больше.“ Пусть случившееся послужит мне уроком. Жестоким, да, но хороший урок — всегда во благо. На всех языках, которые знаю, я даю себе клятву покончить с этим унижением. За бездумную жизнь приходится платить, это справедливо, но… как же не хочется платить самой жизнью. Пожалуйста, — молю я неизвестно кого, — дайте мне еще один шанс!
Вчера седовласый профессор от медицины долго беседовал о чем-то с Алексом… и Алекс был со мной после этого непривычно ласков, даже нежен. Как странно. Неужели врач сказал ему, что я умру?