В сарае стояли оставшиеся от мамы фарфоровые попугаи с красными павлиньими хвостами и такими наглыми белыми носами, что когда они с женой забывали дверь сарая открытой, то вороны заходили туда и задирали попугаев, а иного пинали так, что он падал и даже разбивался, тогда жена кивала головой и говорила, что она всегда знала, что негры — антисемиты…
Во время нашего разговора я вдруг поймал себя на том, что мебельщик мне неприятен. Пока был он патологоанатомом, я не замечал, а как стал мебельщиком, что-то неприятное и гниловатое стало мне в нем чудиться. Я попросил его по старой дружбе все-таки прочитать книжку. Он покачал головой. Я попросил. Он покачал. Тогда я сказал, что хотел бы еще раз услышать правду про него и про уклеек. Он сказал, ладно, прочитаю, чего уж там.
Ну вот, значит, сидим мы в «Трех шестерках» с писателем, и я, чуть-чуть нервничая, совсем незаметно, только руки вспотели, говорю ему, что следующий в нашем списке — мебельщик.
Писатель молчит. А я его прекрасно понимаю. С одной стороны, мебельщик — реальный живой читатель, с другой — убийца отца. Писатель в гамлетовской безотцовщине раскачивается и мучится, словно ему предстоит встреча с Клавдием, да не просто с Клавдием, а словно им предстоит беседа о свойствах белены и о новейших изобретениях — маленьких пластмассовых воронках для уха. Я бы, например, пошел. Главное, представить себе Клавдия начальником. А убийца, собственно говоря, всегда начальник. А к начальству у нас в городе сыздетства привыкают относиться почтительно и даже со страхом.
Писатель молчал-молчал, а потом жалко так улыбнулся:
— Знать бы заранее, понравилось ему или нет!
Я тоже улыбнулся и развел руками. Он совсем смутился, мраморные щечки в красноватеньких прожилках задергались, будто в городе землетрясение:
— Пойдем вместе, — попросил.
Пришли. Жена мебельщика открыла дверь и сказала, что сам сейчас в мастерской, работает. Мы думали, что он берет работу на дом — обтягивает диваны и кровати на заказ. И вовсе нет. У него художническая мастерская на дому, и он готовится к первой выставке. Мы вошли туда, и нам обоим дурно стало. Нам ведь сначала показалось, что все его экспонаты живые или только что замучены китайскими пытками. Это уже после нашатыря и мимолетной писательской рвоты мы поняли, что фигуры экспозиции выполнены из воска. Писатель даже, когда ему дурно стало, одну фигуру, падая, ухватил за палец, и палец обломился. Так что точно из воска. Мебельщик взял паяльник, расплавил основание и приварил палец на место.
Мебельщик к выставке, как бы вам объяснить, готовил людей в разрезе. Вот, скажем, лежит обнаженная беременная женщина, подперев голову локтем. Все у нее живое и теплое, обтянутое кожей. А с живота кожа снята с жиром, мышцами, еще чего там бывает, не знаю. И виден плод. Эмбрион. Тоже в разрезе. И так у каждого подробно показано что-нибудь из внутренностей — сердце, мозг, печень.
Мебельщик молча приварил палец, встал к нам спиной и начал по одному волосику конструировать брови очередной своей жертвы: вырвет волос из головы жены, сам он, напомню, лысый, разрежет на множество мелких, потом воткнет, отложив в сторону кончик, который пойдет на ресницы.
Люди работают. Мы пришли в себя. Молчание становится невыносимым.
— Мы, наверное, в другой раз… — говорит писатель, отступая. Ему ужасно неудобно, потому что его вырвало и теперь за ним придется убирать, хотя в мастерской и так довольно грязно, пахнет пережженными волосами — у мебельщика жена брюнетка с прямыми волосами, а многие модели — блондинки в локонах, химией пахнет, варится на маленькой плитке тягучий и вонючий клей; кругом плакаты людей с содранной кожей. И я добавляю:
— Именно. Мы недельки через две-три зайдем.
— Нет-нет, — отзывается, наконец, мебельщик, — через три недели я и половины не сделаю. Мне тут начать и кончить. Я ведь должен суммировать весь свой опыт, обобщить все случаи. А кроме нравственной назидательной цели мне необходимо еще и эстетику какую-никакую соблюсти. У нас ведь народ не пойдет есть горькую пилюлю, даже если она его излечит, нет, народу подавай что-нибудь сладенькое и в яркой упаковке. Так? — подошел он и похлопал моего писателя по плечу. — Так, коллега? Ну-ну, через пол года и приходите.
А жена мебельщика выскочила, вернулась с фотоаппаратом и заверещала:
— Давайте фотографироваться с гением!
А писатель с мебельщиком в один голос: «Не надо! Не надо!», будто передразнивают друг друга. Писатель пришел в себя и сухо поклонился:
— Я, кажется, был бестактен. Очевидно, гением вы полагаете себя?
— Ничего, ничего, с кем не бывает! — отвечал мебельщик.
После мебельщика, после ужасных его экспонатов, в которых опять же нельзя было не признать мою вину, ибо и в них ощущалась его отлученность от профессии, нам с писателем даже на улице было душно. Писатель был подавлен, повторял, что из-за проклятого тщеславия предал память отца, заискивал перед убийцей, что, мол, не с Гамлетом нужно было его сравнивать, а с Гертрудой, да-да, кричал он, с Гертрудой, и встряхивал бедрами, как будто он был старой лошадью, вздумавшей взбрыкнуть. Я почувствовал, что нам нужно поколобродить, начудить, нахулиганить.
Я предложил пойти в бар к добровольцам, где могло случиться все что угодно. Но прежде всего я поясню для путеводителя. В нашем городе особо поощряются два вида добровольческой деятельности: проституция и нищенство. Проституция со всеми прилегающими к ней пороками уже многие годы является единственным источником пополнения нашего монастыря, который, в свою голову, остается преимущественным поставщиком молочных и сельскохозяйственных продуктов на столы наших граждан. Некоторое время назад в нашей газете «На краю» прошла дискуссия о возможности послушничества и даже пострига без испытания проституцией, но наш митрополит строжайше повелел оставить городские клоаки общественного темперамента на прежних местах, ибо нет истинного покаяния в сердцах негрешивших и не может твердо противустоять пороку тот, кто не зрил его воочию в себе самом.
Нищенство же служит непременным испытательным полигоном для тех, кто решил посвятить свою жизнь предпринимательству и в особенности банковскому делу. Человек такого призвания не должен делить деньги на свои и чужие, на наличные и по перечислению, он должен любить все деньги, деньги как таковые, и уметь посвятить им всю жизнь!
У добровольцев свои бары, свои кафе, там проходят петушиные и собачьи бои, но зеленые ничего не могут с ними сделать, даже они обходят добровольцев стороной. Самый их дикий бар называется «Диетические яйца» — в смысле безопасный секс. Я туда и заволок писателя.
На стене висел лозунг: «Требуйте долива пива после отстоя пены», а под ним была нарисована разочарованная блондинка, пытающаяся растолкать спящего в ее кровати кавалера. Гадость. Но здоровая, нормальная гадость, и она нам была сейчас полезна.
Писатель у нас, как известно, человек совершенно не пьющий, но тут я его заставил и выпить как следует и закусить. Мне предстояло ему сообщить, что следующим в нашем списке стоит экскаваторщик. Тот самый экскаваторщик, за которого перед крематорием выходила замуж поэтесса, и вроде бы у них образовалась столь счастливая семья, что поэтесса даже бросила писать стихи и увлеклась абажурами; она шила оранжевые абажуры с кистями на старенькой ножной машинке; машинка была еще экскаваторщиковой мамы, куплена до войны, маме казалось, что на ней можно уехать в дальние страны — едешь на ней, как на дрезине, раскачиваешься в такт и распеваешь в такт, а оранжевый абажур низко свисает над столом, до кистей можно достать, как до черемухи, дети заплетают кисти в косички, в сонном мареве качаются страшные любовные истории: «А он тогда поехал к… ея сестре», дети слово «ея» не понимают, ни о чем не догадываются.
Абажуры пользовались спросом в художественных салонах, семья у экскаваторщика была большая и дружная, все поэтессу любили, но она все равно ушла и стала жить в крематории. Вроде бы сказала она на прощание экскаваторщику, что невозможно писать стихи, когда тебя любят; когда тебя любят, хорошо писать роман, закутавшись в шершавый плед любви, а стихам нужна любовь неразделенная, как бы даже отсутствие любви, ведь поэты — люди расчетливые — метрическая расчетливость стиха их на это толкает. Ушла. Но все равно, мне кажется, экскаваторщик был неприятен писателю…
Когда-то мы все играли в одном дворе и наши мамы дружили. На Новый год нам устраивали детские елки, готовили салат «оливье», холодец в формочках с плиссированными краями, каждому вручали молодой холодный мандарин и еще иногда — бутерброд с красной икрой. Маленький экскаваторщик попробовал первый раз красную икру и говорит:
— Какая вкусная! Дайте мне еще этой оранжевой крупы!