Но сказано же тебе было: никогда…
Это мое право, моя воля. Я воевал. И я воюю. Я выйду сквозь войну — в мир, прободав твердую сферу, усыпанную безумными крупными звездами, и выйду наружу в Мире Ином, став тобой, став, наконец, самим собой. Я проеду по тебе, и шины впечатаются в твою грязь, в твой родной суглинок. Моя земля. Моя плоть. Моя кровь. Моя…
— Жизнь моя!
Она вцепилась в его потные, масленые плечи под расстегнутой гимнастеркой, глядя в его глаза невидящими, слепыми глазами. Два обнявшихся человека в ночной тайге, потрясенной Взрывом. Далеко горит лес. Запах гари щекочет ноздри. Ты сошла с ума. Ты тоже. Мы оба сошли с ума. Мы не вернемся больше в мир. Я хочу умереть вот так, с тобой, на тебе, в тебе.
Море! Почему так сильно пахнет морем! Горько! Горечь… Где твой грузовик, шофер? Погрузи меня, забрось в кузов, увези далеко отсюда. Куда иду я? В град Армагеддон. Что я там забыла? Да ничего. Просто я не знаю, как жить на свете. Не умею.
Они ласкали и обнимали друг друга, разбитые, иссеченные осколками Взрыва. Он, как собака, лизал ее мокрое лицо, утирал пот со лба ее волосами. Он был живой и горячий. Он не был мертвецом. Он был человеком.
И он, крепко обняв ее, сказал ей:
Я так рад тебе. А ты?
Я тоже рада, — сказала Ксения, плача.
Они переночевали под раскидистой старой лиственницей, расстелив на сухих иглах его гимнастерку и штаны, укрывшись Ксеньиной дырявой рогожей. Далеко горела тайга. Гарь заполняла ноздри, легкие. Ксеньины косы пропахли дымом. Просыпаясь, она обнимала его и думала: он-то все врал ей, что он умер, а оказался живой.
— Живой… живой… — шептала она, просыпаясь, мечась на сухих красных и желтых монетах.
Под утро ударил мороз. Схватил инеем кору лиственниц и кедров, рельсы, искореженные Взрывом. Пожар приближался, сквозь завесу дыма было ничего не видать, птицы летели прочь от огня и кричали надрывно.
Ксения открыла глаза. Рядом с ней не было никого. Разворошенные листья. Хворост. Подмерзшая земля. Тусклый рассвет. Дым вокруг ее головы. Седые волосы. Она голая. Гимнастерка под ней и чужие солдатские штаны. Даже костра для тепла не пожгли.
Она огляделась. Тишина. Дымная тайга. Стволы, хвоя, птичьи гнезда, сучья. Рядом железная дорога. Ее путь. Проложенный по земле не ею. Она идет след в след. За кем? Кто зовет ее?
Она ощупала гимнастерку, медные пуговицы на ней, змеи швов и заплакала. Опять одна. Она не спрашивала себя, куда он делся. Она боялась прикоснуться горячей мыслью к вечному холоду ночного неба. Поднялась. Потянулась, голая, выгнулась всем телом меж рыжих длинных хвойных стволов навстречу встающему Солнцу. Напялила родимый мешок. Поежилась. Сощурилась. Взяла гимнастерку, отряхнула ее от игл и листьев и накинула себе на плечи. Вместо шубы. Авось согреет в пути.
Армагеддон был ее магнитом. Притягивал, тянул. Не отпускал. Она дошла пешком до городка, затерянного в тайге, искалеченного Взрывом, дождалась на станции поезда на запад. Рельсы починили неутомимые люди. Исплаканные, в заляпанных известью и мазутом робах, они копошились, тащили, строили, укрепляли: сквозь слезы, сквозь тяжелую дымную ругань. Ксения всунула свое тело в дощатый вагон товарняка. Там сидели четыре мрачных мужика, очищали и ели воблу, с ее хвоста капал жир, пили из машинных канистр пахнущее мочевиной пиво. «Угощайся, тетка! — хмуро бросил один из четверых и протянул Ксении грязный стакан. — Нашим не побрезгуй. С нами не пропадешь. Если мы и дадим тебя в обиду, то только себе. А больше никому». И загрохотал тяжелым, как катящиеся булыжники, смехом.
Она взяла предложенный стакан, выпила, погрызла соленое рыбье ребро. Товарняк мотало, трясло. Вперед, мужики! Не знаете, когда Война закончится? Не знаем. Откуда нам знать? Едем да едем. Сойдем где хотим. Мы сезонники. Твоя, видать, родня.
Тот, кто угостил ее пивом, сплошь покрытый непотребной татуировкой, пристально глядел на нее. Она отвечала ему прямым взглядом. Ее глаза говорили: насилия не боюсь, Сумею себя защитить. «А че, мужики, может, она нож под мешком прячет на животе!.. Пес ее знает!..» Остальные трое равнодушно глядели в щели досок на проносящийся мимо расстрелянный мир. Города, разъезды, перелески, овраги. Степи. Столбы, на верхушках птицы сидят. Черные вороны. Зазимок. Иней. Оттепели. Бабы продают вареную картошку на станциях, присыпанную сверху перцем, жареным луком, тушеными грибочками. Жареных налимов продают. Моченые яблоки. За копейку. Жить-то и в Войну надо. Ксении, сжалившись, дают так. В подставленные ладони. В горсть. Отсыпают щедро. Не жмотятся. Она приносит еду в горсти мужикам, те довольно ворчат, рассаживаются в кружок — есть, запивать ледяной колодезной водой, спешно набранной на станции в канистру.
Татуированный все-таки напал на нее. Не выдержал. «Дурень. Неужели я еще хороша?.. Соблазнительна для мужика?.. Гляди, сколько у меня морщин… сколько седых волос… какая я тощая, некормленая…» Она не оттолкнула его. Нет. Привлекла к себе, как мать. Погладила зверское, искаженное донельзя похотью лицо обеими ладонями. Тихо, тихо, мужичок. Утешься. Выкинь дурь из головы. Вон, выпрыгни на разъезде, сколько молоденьких курочек бегает по снегу. Поймай любую. Позабавься. А со старухой?.. Насмешливая, добрая улыбка искривила ее рот, к которому, как жаждущий в пустыне, тянулся Татуированный. «Экое у тебя лицо сейчас… — прохрипел он, озирая ее лик, высвеченный пламенем лучины, вставленной меж железными гайкой и болтом в дощатой стенке вагона. — Ты… на одну икону похожа!.. На пресвятую Богородицу… там… в нашей церкви, в селе нашем, откуда я когда-то… эх, дурак, дурак был… ну одно лицо! Ты и она!.. Не колдуй!.. От тебя большой жар идет… Мужики, с нами баба-то не простая едет!..»
Он заблажил, заорал, как пьяный. Спящие мужики повскакали с соломы. Таращились спросонья. Терли кулаками глаза. Татуированный стоял, ссутулившись и дрожа, с расстегнутой ширинкой, показывал пальцем на Ксению, как на зачумленную. «Выкиньте ее из вагона… выкиньте, мужики век воли не видать… она ведьма, она меня чуть ножом не зашпыняла, она передо мной иконой прикинулась!.. Я думал — истинная икона висит, а это она!.. Лешачка!.. хватайте ее, кидайте!..» Мужики угрюмо глянули на Ксению, стали приближаться. Она решила не дожидаться, когда грязные, пахнущие пивом руки схватят ее. Отодвинула доску, болтающуюся на одном гвозде. Товарняк несло, мотало, трясло. Осенняя земля вспыхивала, взрывалась золотом и грязью, красными флагами, красной рябиной, синим льдом замерзших луж, заберегами ослепительных, на мрачной осенней черноте, рек. В дыру ворвался холодный ветер. Вздул Ксеньин истрепанный мешок.
Она прыгнула на ходу поезда, под откос.
Согнула ноги, повалилась на бок, покатилась, как бочонок. Встала. Отряхнулась. Голова цела, кости целы. Исса, как Ты хранишь меня.
Пошла пешком. Пеший ход, великий ход. Долго идти в Армагеддон, устанешь. Но напоследок она должна, должна вернуться туда. Почему напоследок?! Разве человек знает час свой, и день свой, и год свой? Она была сослана ее Богом далеко; и теперь Он возвращает ее, берет ее снова под родное крыло. Ты не узнаешь страну, Ксения? Узнаю. Она все та же. Ссыльная поселенка, возвращенка, страдалица, ты видишь, как все случилось в твоей родной земле?!.. Вижу. Ничего тут не случилось. Ничего, кроме Войны. Она одна все взбулгачила и оживила. Потрясла спящие нищие души единой великой смертью своею.
А так все просто. И все как всегда. Все знакомо, мило. Вот здесь, рядом, где-то, похоронена мать, Елизавета. Найду ли ее могилу? Зачем?.. Вся земля — могила усопшему. Но хоть бы веточку. Хоть льдинку. Одну-единую примету. Что она здесь. Припасть губами. Помолиться. Заплакать… Зарыли в суглинок. Могильщики пили водку на могиле. Утирали лица земляными руками.
Рельсы, холодный рыбий блеск железа, путь, Луна над лесом, над мертвыми крышами разрушенных городов… Все та же водка в ларьках. Все те же мужики в кепках и сапогах, дрожащими руками считающие на ладони коричневые деньги, — хватит, не хватит, чтобы горе залить и праздник себе самому показать. Все те же трясущиеся железные повозки, выпускающие невыносимую гарь и удушливый дым, вдохни один раз и закашляйся навсегда. Все та же рыжая бедная осень, голодные лица детей, первый снег, идущий с высоких небес, как милость и благость. Все те же толстолицие и мясозадые тетки в соболях и куницах, в каракулевых шубах и громадных, как башни, песцовых шапках, с алмазами в ушах, с гранатами на толстых пальцах, поверх перчаток, нагло показывающие народу, живущему в недоеде и нищем переплясе, свое неистребимое богатство: кто сумел — тот и съел. Вон она идет, царица Савская!.. Да нет, это не она. Она — добрая была. Она меня дочкой своею сделать хотела. А в это каменное мордастое лицо не достучишься. Кулаки обломаешь. Царица довольна собой. Довольна разделением мира: это нищее, я это роскошное. И это мое. Да и так все мое — и голь, и сволота, и брильянты, и слитки. Слитки золота в банках и сейфах. Слитки замерзших сливок на зимнем рынке. Все куплю! Потому что могу! А ты не можешь, босячка!..