Вемуннвик, 14–16 июля 2006 г.
Когда женщинам уже за сорок и дети достаточно подрастают, чтобы позаботиться о себе, многие, как известно, используют вновь приобретенное время и свободу, чтобы «удариться в культуру», как ехидно говаривала мама. Посмеиваясь и слегка удрученным тоном, который совсем немного спустя сделался по меньшей мере таким же ехидным и колким, как у моей мамы, ты рассказывал, как Берит вдруг заинтересовалась искусством и культурой. Раньше она никогда почти книг не открывала, а тут вдруг начала покупать книги и брать в библиотеке — либо то, что ты презрительно именовал романами о страждущих и гонимых судьбой, но сильных женщинах провинциальной Норвегии, либо рифмованные стихи с простым и однозначным смыслом, которые почти всегда утверждали: надо ловить момент. Еще ты рассказывал, что утром в субботу, прогулявшись по магазинам, она стала забегать в галерею Дома культуры и, к сожалению, не всегда довольствовалась одним только осмотром. Однажды приволокла домой здоровенную фигуративную пачкотню какого-то, как ты выразился, местного болвана, воображавшего, что стоит напялить на башку берет и сразу заделаешься настоящим художником, а в другой раз купила нефигуративный опус, где так называемый художник приклеил к холсту птичье перо и малость карандашных очистков, а Берит, по твоим словам, враз уверовала, что это уродство — жутко современное и изысканное творение. По примеру подруги, которая, как ты говорил, пыталась держать на расстоянии страх и депрессию, раз в году устраивая ремонт, она вдобавок начала выписывать иллюстрированный журнал по интерьеру, из которого якобы будет черпать идеи реставрации дома. Что она путалась в иностранных словах и при гостях говорила «короко» вместо «рококо», да не один раз, а все время, так что в конце концов ты, красный от стыда, уходил из комнаты, это еще куда ни шло, гораздо хуже, что дом ее мечты выглядел наподобие кремового торта — с колоннами, башенками, узорами, балконами и глазурованной черепичной крышей, которая сверкала на солнце, и что она, по всей видимости, намерена убедить Арвида руководствоваться этим стилем, когда придет время в очередной раз обновить фасад.
Помню, меня поразил агрессивный, почти злобный тон, каким ты рассказывал об этом, и мне часто приходилось слегка сдерживать тебя, напоминать, что все ж таки отнюдь не плохо, что Берит пытается расширить свой кругозор. Даже в самых буйных фантазиях я представить себе не мог, чтобы, например, моя мама делала что-нибудь подобное, она старалась избегать всего, что не было напрямую занимательным. Стонала и охала каждый раз, когда смотрела новости, ведь ужасная скучища, и прежде, чем они кое-как переходили в теледебаты, непременно качала головой и говорила «бла-бла-бла» или же разражалась вечным «неужто нельзя говорить так, чтоб обыкновенным людям было понятно!». В то время как Берит зачастила в галерею и посещала, по крайней мере, хоть один из спектаклей, какие давал в Доме культуры Государственный передвижной театр, мама каждый Божий вечер торчала у телевизора, смотрела «Фолкон-Крест», «Казино» и прочее в том же духе, а в то время как Берит ходила в библиотеку и брала книги, мама ходила в киоск и покупала «Норвежский еженедельник», «Домашний очаг», «Смотри и слушай» — вот и все, что она читала, помимо «Намдалской рабочей газеты». «Сама не знаю, зачем я покупаю „Смотри и слушай“, там ведь пишут всякий вздор», — впрочем, говорила мама, словно показывая, что она все же не совсем идиотка, но неделю спустя, когда я напоминал ей собственные ее слова, лукаво прищуривалась, как бы говоря: знаю, так нельзя, но мне плевать. «Все равно мне нужен этот журнал, понятно?» — быстрым шепотком говорила она, а потом смеялась хриплым смехом курильщика.
Все это я говорил тебе, и не однажды, а много раз, и поскольку это помогало тебе почувствовать, что Берит, как бы там ни было, не такая уж плохая, ты всегда выслушивал меня с одинаковым вниманием.
Но когда твоя мать начала носить шляпу, мои слова действовать перестали. В маленьком городишке вроде Намсуса шляпа была символом, ярким и заметным, с тем же успехом Берит могла бы разгуливать с плакатом, написав на нем «Я благородней вас». Ты ненавидел материну шляпу, красную, круглую, с большими плоскими полями — этакий располовиненный Сатурн с кольцом вокруг. Никогда не упоминал про нее, но если мы субботним утром сидели в «Хамстаде», пили кофе и туда вдруг заявлялась Берит в шляпе, ты жарко краснел от стыда, а если она, заметив нас, подходила поболтать, был раздражен, резок и враждебен чуть ли не до смешного, а мы с Силье жалели Берит и очень старались сгладить ситуацию.
Конечно, мы изо всех сил стремились внушить себе и всем остальным, будто нас совершенно не волнует, что говорят и делают наши матери, однако без особого успеха. Мы отчаянно пытались уверить себя, что у нас своя жизнь, а у них — своя, но все напрасно, никто не приводил нас в такое смущение, не вызывал такой злости, недовольства и огорчения, как наши матери, но, позволяя это себе, мы терпеть не могли, когда их критиковали другие. К примеру, пока маме не диагностировали фибромиалгию, никто не принимал всерьез маминых слов, когда она говорила, что у нее все болит и она не в состоянии работать; помнится, меня охватывала злость, граничащая с ненавистью, когда соседки и подруги твердили «но ты же прекрасно выглядишь», намекая тем самым, что она просто жалуется да хнычет, без всякой причины.
Наши матери незримо присутствовали почти во всем, что мы говорили, думали и делали. Разумеется, мы всегда поступали не так, как им хотелось, но то, чего им хотелось, никогда не было нам безразлично, и мы жаждали их похвалы точно так же, как опасались быть отвергнутыми. Мы могли испытывать неловкость от того, с каким бесстыдным жаром они рассказывали другим про наши замечательные успехи в школе и про то, чего мы сумеем достичь в жизни, но никогда особо не пытались их остановить, разве только выглядели слегка удрученно, когда они нами хвастались. «Во всяком случае, дело тут не в способностях, — обыкновенно говорила про тебя Берит, а затем добавляла: — Практического здравого смысла — вот чего ему недостает». Будто считала, что подобное шутливое уточнение придаст ее словам большую правдоподобность и заставит слушателя забыть, что так говорит мать о своем родном сыне.
Вечный страх, как бы они не дознались, что мы больше чем просто приятели, — это еще один пример их постоянного присутствия. Мама моя немножко успокоилась после того, как я напрямик сказал, что мы не гомики, но, как и раньше, была начеку, и мы осторожничали пуще прежнего. Не запирались в моей комнате, не врубали музыку на полную громкость и не воображали, будто мама не понимает, что происходит, и на ночь у меня ты больше не оставался, поскольку мы опасались прибегать к обычной отговорке, что, мол, время позднее и ты «не в силах идти домой». А когда вдвоем ходили в поход и снимали домик, начали вдобавок регистрироваться под вымышленными именами, чтобы народ, если обнаружит, чем мы занимаемся, не узнал, кто мы такие. Как правило, ночевали мы в одном спальнике, однако никогда не забывали развернуть второй, уложить его на другую койку и взбить, чтобы с виду казалось, будто каждый спит на своей койке, на случай, если неожиданно кто-нибудь зайдет, а если изредка пользовались презервативом, то затем не просто бросали его в помойное ведро, а всегда отправляли на самое дно, прикрыв сверху прочим мусором.
Но однажды нас все-таки застукали. Мы сняли домик в Намсусском кемпинге, на вымышленные имена, и сперва чудесно провели там два дня, пили белое вино, сочиняли песни и здорово веселились, внушая всем вокруг, будто мы сыновья богачей из Западного Осло. Гуляли по кемпингу, набросив на спину свитера, руки в карманы, разговаривали на безупречном ословском диалекте и называли друг друга Рикард и Вильгельм-младший. Сам я справлялся со своей ролью не ахти как. То не смел полностью расслабиться, а то, наоборот, так расслаблялся, что в итоге перегибал и смахивал на спесивого, размахивающего клюшкой для гольфа персонажа, которого Тронн Хирквог[7] несколько лет спустя сыграл в «Монтебелло». Ты же был настоящим Вильгельмом-младшим. Делал вид, будто с трудом понимаешь трёнделагский диалект продавщицы, а когда мы проходили мимо других отдыхающих, с удовольствием ронял «в кругах моего отца», но дальше этого в чванстве никогда не заходил. Вдобавок ты был дружелюбен, галантен и необычайно учтив, открывал дверь женщинам, которые намеревались зайти в магазинчик, улыбался и кивал другим постояльцам кемпинга, а когда мы стояли в очереди, чтобы пройти к умывальнику в общественной ванной, ты охотно уступал свое место старшим или людям с детьми.
Но вечером второго дня нас разоблачили. Мы сидели в лучах низкого солнца, пылавшего за соснами, пили вино и, увлеченно подыскивая мелодию, подходящую к Сильину тексту, вдруг забылись и, то и дело напевая, заговорили на намсусском наречии. Не знаю, надолго ли мы выпали из своих ролей, но так или иначе перед нами неожиданно вырос хозяин кемпинга. Долговязый, тощий, сутулый мужик с зачесом поперек лысины и темными пятнами пота под мышками, минуту-другую он неприязненно сверлил нас своими маленькими глазками, а потом прямо-таки выплюнул вопрос насчет того, какие-такие у нас секреты, раз мы выдаем себя за других. Ты мгновенно переключился на литературный язык и попробовал оправдаться: мы-де просто решили слегка развлечься, пародируя трёнделагский диалект; но он послал нас куда подальше с этой нашей пародией и сказал, что прекрасно знает, кто мы и чем занимаемся.