В декабре, под Рождество, у Оливии обнаружили рак, в августе мы остались с Джеймсом вдвоем. Если не считать лучшей подруги покойной по имени Дорис, вкрадчивой стервы с бесцветным лицом и острыми коленками, утешавшей нас – вдовца сорока лет и меня, вновь осиротевшего сироту. Дорис оставалась ночевать у нас в гостевой спальне над гаражом, а ночью я слышал ее придушенные стоны из комнаты Джеймса. Меня это не удивляло, его я не винил – в конце концов, я вырос в приюте, и мое представление об интимных отношениях особым романтизмом не отличалось. Однажды я подслушал, как Дорис рассуждала о возможности отправки меня назад в детдом: «Почему нет? Ведь я могу вернуть диван, если мне разонравилась обивка?» Меня не оскорбило сравнение с диваном, меня потрясло, что Джеймс молчал. Мерзавка продолжала тараторить, а он, мужик, молчал. Вот это я счел настоящим предательством.
– Мучительно смотреть, – Розалин встала, плед лениво сполз на пол. – Ну кто так разводит огонь?
Я молча отдал ей спички. Она не стала комкать газету, а порвала ее на тонкие ленты. Мои мощные поленья сунула обратно в корзину, сложила из тонких чурок конус наподобие вигвама. Чиркнула, поднесла огонь. Пламя побежало по бумаге, вспыхнуло, деревяшки занялись почти сразу. Ее тело осветилось оранжевым – на острой груди, животе и бедрах заплясали медно-красные пятна. Я невзначай тронул ладонью ее ягодицу, бархатную и неожиданно ледяную, скользнул вниз, погладил упругую ляжку.
– Хочешь, я скажу, что с тобой будет?
Она посмотрела мне в глаза, по тону я не понял, шутит она или говорит всерьез, но на всякий случай убрал руку.
– Метеорит? – не очень убедительно засмеялся я. – Или меня унесет торнадо?
– Ты действительно хочешь знать? – печально и тихо спросила она.
Мне стало вдруг холодно, я зябко передернул плечами. Камин разгорался, мертвые головы на стенах грустно засияли глазами, такими живыми, такими стеклянными. Окно совсем потемнело, там кто-то не очень успешно пытался зажечь ранние звезды. По багровому потолку, блудливо кривляясь, забродили сумрачные бесовские тени.
– А огонь-то, огонь! – растопырив пальцы, я выставил ладони. – Смотри, как полыхает!
Сон этот я видел и раньше – серый, невзрачный, словно полинявшая газета с чердака. С плохо различимыми лицами и буквами. У сна был запах – горький запах сырой золы. Был и звук – ленивый вагонный перестук.
За пыльным окном уплывали назад столбы. Иногда от скуки я дышал на стекло и рисовал, скрипя пальцем, круг или крест, сквозь который подглядывал за убегающими столбами. Иногда за окном появлялись бурое поле или пастбище. Иногда – свалка или поселок с низкими крышами и кривыми заборами.
На товарных разъездах толпились чумазые цистерны, дощатые вагоны, крашенные коричневой краской, открытые платформы с закутанным в брезент таинственным грузом. Долго тянулось кладбище, над ним кружили вороны, могилы подступали к самым рельсам, и я мог разглядеть бумажные цветы на ржавых оградах и крестах.
Городские окраины начинались с деревянных домов, огородов и кирпичных складов с узкими, будто бойницы, окнами. Появлялись фабрики, водонапорные башни, каменные дома. У шлагбаума толпились пыльные грузовики, стояли люди, бледная девчонка в вязаной шапке махала непонятно кому белой ладошкой. Строения начинали тесниться, горбатиться, налезать друг на дружку. В вагоне поднимался гам, кто-то настырный пытался протиснуться в тамбур, ругаясь и гулко ударяя багажом в стены вагона. Запасные пути, тускло сияя мокрой сталью, множились, раскрывались, будто веер, и, наконец, состав вкатывал под дебаркадер. Вкатывал беззвучно и плавно, почти нежно.
Теплые и ловкие женские руки, пахнущие жасмином, застегивали мне верхнюю пуговицу, поправляли шарф на горле. Я старательно тянул шею и просыпался. Всегда на этом месте.
– Николенька… – повторила вслед за женщиной Розалин. – Кто это?
– Это я… Так она меня называла, – ответил я. – Но я никак… никак не могу вспомнить лица. Ее лица…
– Ты помнишь руки. Руки важнее лица, лицо может солгать, особенно женское, – Розалин хитро усмехнулась. – Основная функция женского лица – скрывать правду. Скрывать истинный возраст – сначала мы притворяемся взрослыми, когда взрослеем, пытаемся скостить себе пяток годков. Скрывать чувства – мы ласковы с теми, кого в грош не ставим, любезны с проходимцами, ничтожествами. Женское лицо – это маска. Раскрашенная румянами и тушью боевая маска, в которой мы выходим на тропу войны.
Я засмеялся. Мы лежали в темной спальне, лунный свет, белесый, как разведенное молоко, делил стену по диагонали и заползал на кровать. Я разглядывал ноги Розалин, стройные и мускулистые, ее ступни с длинными пальцами, слишком длинными для человеческой самки.
– Я серьезно, – улыбаясь, сказала она. – Не верь женскому лицу, смотри на руки.
Она сложила ладони, медленно подняла, словно окуная в лунный свет. Плавно развела пальцы, раскрыла ладони.
– Видишь? – еле слышно спросила.
Надо мной раскрывался цветок – лотос, лилия. Белый, призрачный, казалось, он дышал, увеличивался в размерах. Потом цветок превратился в птицу, крылья распахнулись – это был лебедь. Лебедь взмахнул крыльями, они распались, одно крыло опустилось мне на лицо.
– Я не вижу. Ты мне глаза…
– И не надо, – прошептала она в самое ухо. – Видеть необязательно. Просто чувствуй.
– Что?
– Не думай ни о чем.
– Я не думаю…
– Это тебе кажется, что ты не думаешь. Перестань думать о себе. Тебя нет. Перестань думать о Кевине. Перестань думать о его ноге в железном ящике, о его…
– Откуда ты знаешь про…
– Тс-с-с…
– Откуда тебе…
Я начал, но не договорил. Стало лень, да и неважно, что я ей ничего не рассказывал про Кевина, про этот сон с Арлингтонским кладбищем. Ее ладонь тяжелела. Меня словно засыпали сухими листьями, гора надо мной росла, я уже не мог поднять век, открыть глаза или пошевелить пальцем, а листья сверху сыпались, сыпались…
Лихо затормозив у входа в ресторан, я обошел джип, распахнул дверь. Розалин, приняв мою галантную руку, с хрустом ступила на щебенку – оленья грация, соколиный взор. Захлопнув дверь, я чмокнул ее в щеку.
– Гляди, – насмешливо кивнула она в сторону заправки. – Как на панихиде…
На деревянном помосте выстроились с картонными стаканами кофе местные – я узнал Теда и рыжего. Был еще бровастый седой старик-инвалид на пиратской деревяшке и с костылем, пара лесорубов и очкастый пацан лет одиннадцати в майке с динозавром. Все не отрываясь глазели на меня. С таким выражением зеваки наблюдают за самоубийцей, балансирующим на краю крыши.
– Самому-то не боязно? – насмешливо спросила меня Розалин и серьезно добавила: – Впрочем, смерть – еще не самое страшное, что может случиться с человеком.
Она открыла дверь в ресторан, повернулась, бросила небрежно:
– Соскучишься – заходи.
Дверь скрипнула пружиной и закрылась. Я запоздало кивнул. На помосте кто-то присвистнул, кто-то засмеялся, кажется, Расти. Мне очень не хотелось этого делать, но я все-таки направился к заправке.
– Мужики. – Солнце светило мне в лицо, я прикрылся ладонью. – Если у кого какие претензии ко мне или к Розалин, не стесняйтесь, выходите. Дедушка и мальчик могут вдвоем, остальных попрошу по одному.
Они не ожидали, я их застал врасплох. В повисшей тишине отчаянно стрекотали кузнечики. Из-под руки я оглядел каждого по очереди. Тед отпил из стакана и сморщился, будто от яда. Молча сплюнул. Старик-пират, сидевший на пустом ящике, мрачно уткнул подбородок в клюку и филином уставился на меня. Этот бы точно вышел, будь лет на двадцать моложе. Расти глупо ухмылялся, словно оказался тут вообще случайно.
– Претензий нет, – сказал один из дровосеков, лениво растягивая слова. – Но уж очень ты борзый.
– Тебя это раздражает? – спросил я. – Нервирует?
Дровосек поправил сальную бейсболку с логотипом тракторной фабрики. Неспешно спустился с помоста. Он оказался выше меня на полголовы.
– Ну, – он расставил ноги и подался вперед, приняв что-то вроде боксерской стойки, – ну, нервирует.
Под ногами хрустел гравий, солнце слепило глаза, большая стрекоза повисла передо мной, звеня крыльями.
– Необходимо воспитывать в себе толерантность. – Боковым зрением я оглядел периметр. – Толерантность.
– Чего? – Он отступил, его правая рука сжалась в кулак и медленно пошла вниз.
– Терпимость.
Стрекоза, сверкнув стеклянными крыльями, взмыла вверх. По шоссе неистовым болидом пронесся мотоциклист, тут же забрехали собаки. Лесоруб, развернувшись всем торсом, начал замахиваться. На кулаке синела татуировка – Том. Значит, Том, Томас.
Рыжий Расти открыл рот, старик плотоядно ухмылялся, предвкушая бойню, пацан зачарованно грыз ноготь. Незатейливый Том метил мне в лицо, прямой и честный удар, который должен был послать меня в эффектный нокаут с вероятным переломом носа, кровью, соплями и прочими живописными нюансами. Я легко уклонился, ушел влево вниз. Кулак, не встретив преграды, просвистел у моего уха, Том, двигаясь по инерции, шагнул вперед. Не разгибаясь, я нанес ему два коротких удара в корпус – хук с левой в солнечное сплетение и прямой в печень. Том удивленно охнул, сделал еще шаг и упал лицом вниз, упал аккуратно и тихо, даже бейсболка не слетела с головы.