— Послушай, Кирилл, не гони горячку и не подымай панику.
Мы стояли позади моей белой проржавевшей «Волвы», уложив все в багажник и захлопнув крышку. Кирилл был на взводе, ни на секунду не давая отдыха своему языку. Казалось, в его уме просчитываются тысячи операций, катастрофически неотложных для судеб всей планеты. Родина или смерть.
Мои слова о панике пронеслись мимо его ушей. Он гнул свое.
— Я так и знал, что ты не предпринял еще никаких шагов.
— Я его не видел еще.
— Ты его не видел? Хорошо. Но ты мог поговорить с ним по телефону и рассказать, кто такой Потапов на самом деле. А? Что? Ты меня понял? Я тебе по секрету скажу. Я уже говорил с одним человеком у нас на работе, у меня в инженерном отделе. Его брат работает в ЦРУ. Он хотел уже свести меня со своим братом. Но я дал ему невнятный ответ. А? Что? Ты понял меня? Связаться с ЦРУ не будет никаких проблем. Я сказал ему: знаешь что, давай немного подождем.
— Так ты сказал ему «подождем» или дал невнятный ответ?
— Я сказал «подождем», но неопределенно. Я решил услышать слово сначала от тебя. А? Что?
— Ты правильно решил. И послушай, обещай мне впредь ничего без моего ведома не предпринимать и ни с кем не встречаться.
— Хорошо, я понял тебя в превосходной степени. Что? Видишь ли, не взять его здесь, когда так легко, будет непростительной ошибкой. Но без нашей помощи… Это понятно ребенку. Без нашей помощи они ничего не сумеют сделать. Ты понял меня?
Передо мной стоял больной человек. Маньяк. Я еле сдерживался.
— Кирилл, ты, часом, не болен? Я же сказал никаких ЦРУ. И вообще, выбрось всю эту муть из своей башки. Я сам, о чем надо, позабочусь.
— Хорошо, договорились. Но ты должен поговорить с сыном сегодня же. Ты подумай, когда ты уже поменяешь эту тачку? Или ты ждешь, пока она сама развалится. А? Что? Тебе она нравится?
— Мине она нравится.
— Ах, никогда не думал, что «Волва» может кому-то нравиться.
На последних репликах я уже сидел за рулем, пытаясь отодвинуть его от окошка. Еще пара, другая словечек — бай, бай — и я, наконец отъехал.
«Бай» по-английски — пока.
Настырность Кирилла, больная вне сомнения, все более отвращала и по другой причине. Она мне казалась пародией на меня самого, еще совсем недавно подозревавшего Хромополка в том же грехе. Правда, тягаться с Кириллом — задача непосильная. Но неисповедимы пути нашей психики. Их финты часто непредсказуемы и не всегда управляемы здравым смыслом. Понимая, что любой, с таким стажем коммунистической жизни, как у нас, был бы с легкостью пойман на эту наживку, я все же был уверен, что если Кирилл — и пародия на меня, то чрезмерно гротескная и злая.
— Нина твоя, — говорит Хромополк, — похожа на татарку.
— На татаро-монгольское иго, — говорю я.
— Вот именно, — говорит он и между прочим вставляет нечто о том, что согласно новым историческим раскопкам никакого ига в России не было, а было просто сотрудничество и добрососедство. Знаю ли я об этом?
Да, знаю. Где-то уже об этом читал. Но слышать это из его уст, не буду врать, приятно. Поэтому молчу, не перебиваю, а слушаю, причем с некоторым открыто подчеркнутым вниманием, и пока слушаю, ловлю себя на довольно сволочной штуке. Чем больше его высказывания приближены к моим собственным мыслям, тем симпатичнее он мне кажется.
Он закончил изложение идеи, отрицающей трехсотлетнее татарское иго на нашей святой Руси, а я все молчал, гадая, о чем раньше его спросить. О том, откуда он все это знает, или о том, есть ли при нем фотография его отца. Второй вопрос волновал меня больше, хотя первый был и логически, и этически уместнее.
— Нет ли у тебя, часом, фотографии твоего отца?
— Нет, а что?
— Ничего. Просто гляжу на твое лунообразное рыльце и думаю, вы, должно быть, тоже из степного рода-племени.
— Кто знает, смешанные браки с ордой были вполне нормальным явлением. А вообще, если хочешь знать, я дико похож на отца.
— Дикий хан-батыйчик.
— Нет, серьезно. У нас есть фото, где он в том же возрасте, почти одно лицо.
— Он что? Тоже гэбэшничал?
— Энкэвэдэшничал.
— Ну да, какая разница? Яблоко от яблони недалеко падает, — сказал я нейтральным тоном, так, машинально, не вкладывая в этот избитый и весьма зловещий в свое время афоризм ни грана суда или какой бы то ни было другой оценки. Даже мысль моя в этот момент была уже не здесь, а где-то там, с Кириллом. Какой же он мудило, этот Кирилл, со всеми его эликсирами и фанатизмом!
— Отец мой, — сказал Хромополк, — не яблоней был, а дубом. Он верил им. Думал, в самом деле, новый мир строит, от контры избавляется. Идеалы, мечту имел. За них и поплатился. Под конец, незадолго до смерти усатого.
Мне нравилась эта наша с ним беседа, впервые за все время спокойная, без всяких уколов, желчи, беглых ужимок и плоских поддевок. Впервые его круглое батыйское — как я раньше не нашел этого сходства? — лицо не только не раздражало, но, напротив, внушало доверие.
Я верил, что его отец верил им, что он верил в новый мир, в то, что сражается с настоящей контрой. Да, и душа, и руки у него, конечно же, были в крови. Но что поделаешь, вся человеческая история, со всеми ее фанфарами и пышностью — в крови! Слишком кровавы следы прогресса, — написал кто-то из молодых немцев после поражения отцов-нацистов.
Мы приходим в этот мир, мы выпадаем из мам отнюдь не на пустое место. Уже все заготовлено к нашему приходу. И святые идеалы, и высокие интересы, и любовь к народу, и знамя отчизны, и гордость, и ненависть к ненашим — и все, все. Если бы историю делали одни подонки, было бы и проще, и легче. Но в том-то и дело… В том-то и дело, что честные и порядочные. И убежденные, и искренние. Пырнуть сердце врага — удовольствие и подвиг. Главное — чтобы во имя.
Но можно ли без этого? Могут ли сдержать нас, перенаправить, что ли, какие-то совсем другие импульсы, какая-то совсем другая логика, другой тип мысли, причинности?
Не знаю. Если б могли, давно б перенаправили. И ума б хватило, и логики, и побудительного импульса. На расщепление ядра — хватило же! Почему же на расщепление стадности не хватает? А потому, по-видимому, что все наши моральные подпорки, все наши логичнейшие объяснения и оправдания — паутинка, душевно-интеллектуальный маскарадец. Мы привязаны к себе и своему не идеей, а животом, инстинктом, точно так же, как любая другая животная особь. Инстинктом стада, инстинктом территории, инстинктом свояка и чужака.
Какая уж моральная или национальная причина заставляет обычного домашнего пса помочиться обязательно на чужой территории и тем заявить какому-то другому псу о себе, о своем праве именно на этот клочок землицы?
Я слушал Хромополка и верил ему. Он рассказывал об отце. Мне не очень хотелось слушать об отце — наслушался уж этих историй по горло. Но все равно я слушал.
Слушал и верил.
Он рассказал, что отец его поплатился за честность. Он не обеляет его, но это так. Когда ему поручили арестовать его собственного друга, он вступился. Написал письмо в Высшую канцелярию. Дальнейший сценарий известен, хоть он и не всегда завершался столь эффектным финалом.
Его сожгли религиозники. Прямо в костре среди бела дня. Трещал мороз, трещали поленья, трещало и жарилось человечье мясо. Они тесной круговой стенкой — плечом к плечу — топтались вокруг костра и шептали слова молитвы, согревая над огнем задубевшие кисти рук. Оченно впечатляющая картинка. Хотелось поверить и в нее, но что-то мешало. Уж больно эффектно все выглядело. В костер они бросили его, вроде бы, не живьем.
Я говорю «вроде бы», потому что в какие-то моменты внимание отключалось. Вроде бы, перед самым костром за определенную мзду его свалил сперва ножом кто-то из уголовников.
Хромополк, закончив, умолк. Я тоже молчал. На языке вертелся вопрос, кто ему все это сообщил, но сорваться с языка и прозвучать — не вышло. Казалось, ему нелегко было это живописать, что тоже не способствовало полному доверию. Да, страшно, да, дико, если правда. Но расшаркиваться в сочувствии — чур не я.
— У кого ты вычитал о сотрудничестве с ордой? — спросил я твердо и внятно, обрывая тем самым и неловкость молчания, и неловкость темы.
Торчать на ней, казалось негоже, ибо, каким бы хорошим отец ни выглядел в глазах сына, — что, может быть, и похвально, и справедливо, — не мне по нему слезу проливать. Я был, скорее, с этими несчастными религиозниками, сосланными туда и обреченными на смерть просто за верность какому-то фантому веры, чем с ним, испепеленным их окостеневшими руками.
Собаке — собачья смерть?
Нет, и этих слов на сердце не было. Хотя, признаюсь, охота порой быть и злым, и жестоким, как любая другая нормальная тварь из породы людей, а не обретаться вечно за скобками слепого блуда и каждому рыку находить какое-то объективное — с чем его едят? — оправдание.