— Ах, Мадам, — произнесла Мама прерывающимся шепотом. — Мой бедный Паскалик… Ах, бедный мой сыночек… ему кажется… что у него… Ах, Мадам, мой Паскалик думает, что у него в животе лягушка!
Наконец она призналась в этом почти неслышным голосом, покачивая головой.
Итак, мой секрет выдали. И ни один кающийся грешник не смог бы облегчить душу столь же трогательно, как это сделала моя Мама. Мои уши вспыхнули, темные злые глазенки увлажнились. Как глупо прозвучал мой секрет, когда о нем заговорили вслух средь бела дня (мамино словечко «кажется» не ускользнуло от меня). Какие огромные страдания причинил я своей дорогой, любимой Маме!
И тут жена молодого графа не выдержала жары, царившей на маминой кухне, и на ее широком лбу заблестела испарина. Такого никогда не случалось с Мамой, если не считать последних родовых мук приготовления пищи. Графиня поманила меня к себе, приоткрыв рот и высунув кончик языка, и неожиданно шагнула вперед, чтобы обнять, но не меня, — как я, понятное дело, ожидал, — а дорогую Матушку. Подойдя к Маме вплотную, она заключила ее в объятия, и ее губы утонули в темных, курчавых маминых волосах. Рот графини приблизился к любимому ушку — чтобы съесть его? Или просто шепнуть? Хозяйка замка наклонилась сообщить что-то по секрету главной поварихе этого же замка, как поступают обычные женщины, но только не хозяйка с кухаркой. Я никогда не забуду тех сказанных шепотом слов. «Это еще не самое страшное, Мари!» Вот что прошептала молодая графиня де Боваль моей Маме: «Это еще не самое страшное!»
После чего, несмотря на свою беспомощность, я убежал, или, точнее, изо всех сил постарался убежать. Словно в попытке заглушить эти и другие слова, которые должны были прозвучать вместе с ее последующим теплым вздохом, мой слух заполнился грохотом туго зашнурованных ботиночек. Деревянных чурбачков. Похожих на шеренгу барабанщиков, бьющих по черепам деревянными палочками.
Во всяком случае, пока мои жирные коленки скакали вверх-вниз, сотрясая мои стиснутые зубки, кулачки и влажный вихор на лбу, у меня в ушах стоял оглушительный шум. Как же дико отплясывал я в этом бессмысленном бегстве в никуда! Затем жена молодого графа заговорила вслух, звонким голосом и вовсе не так злобно, как мне показалось в тот день.
— Я уверена, с ним что-то не так, Мари. Возможно, эпилепсия. Да, думаю, это эпилепсия.
Тут, надо сказать, я заплясал и затрясся что было мочи, а бедная Мама открыла от изумления рот, обхватила меня руками и попыталась остановить мои коловращения, от которых я уже успел взмокнуть, спрятав меня в складках своих юбок. Я боялся, что молодая графиня расскажет матери о том, как я очутился в ее будуаре, проявив столь раннее для ребенка вожделение, и тем самым признал графиню соперницей собственной матери! Неудивительно, что в тот день я плясал до потери чувств. Но какой же это был грязный обман, ведь никто на свете не мог оспаривать у матери мою любовь!
Когда я очнулся, мне стало намного легче: ведь я лежал в своей белой кроватке, а не на какой-нибудь парчовой кушетке в замке, и за мной ухаживала моя Мама, а не молодая графиня, хотя в воздухе еще витал ее слабый аромат. По крайней мере, я отдал должное этой женщине, как и обещал. Следует признаться, ее надменная, затянутая в чулок нога занимает особое место в моих воспоминаниях, откуда больше не сможет причинить моей дорогой Маме никакого вреда. Быть может, много лет назад мне просто предложили ее с доверчивой непринужденностью? Кто знает.
Лягушачьи лапки? Да я всегда испытывал отвращение к лягушачьим лапкам, хотя весь мир и считает этот деликатес символом (как всем известно, возмутительным) нашей национальной кухни. Но, если оставить эмоции в стороне, само присутствие лягушки Армана не позволяет мне играть роль каннибала Паскаля. Пища моя по-прежнему незамысловата, несмотря на мои незаурядные способности шеф-повара (и если не считать весьма ограниченных моментов потакания собственным слабостям). Яблоко от яблони недалеко падает, гласит пословица. Однако нога графини — вовсе не та плоть, которая была мною обещана. Уж поверьте мне, я умею намного лучше обращаться с освобожденной плотью, чем с этой затянутой в чулок ногой!
Вам нужны объективные доказательства существования Армана? Что ж, мы опять вернулись к нашим баранам. Вежливое напоминание? Благодарю покорно. Не люблю я быть предметом насмешек и глумления. Впрочем, напоминаю вам: «Незауряден тот, кто приютил лягушку!» Эти слова однажды прошептала лягушка Арман крошке Вивонне, когда девочка спала у студеного ручейка. Но их можно было бы провозгласить во всеуслышание, независимо от того, служат ли они доказательством или нет. Что же касается насмешек и глумления, то позвольте мне благоразумно признать, что никто не любит встречаться на каждом шагу с недоверчивыми ухмылками, многозначительными взглядами и поджатыми, готовыми возразить губами; неизбежно становиться жертвой оскорблений, несогласия, отказа и молчания; и видеть спину толстого отвернувшегося эгоиста, который пытается с помощью напускного безразличия морально вас уничтожить. Как я уже говорил, в некоторых отношениях я ничем не отличаюсь от обычных людей. Так в чем же моя непохожесть? Видите ли, вся моя жизнь была исполнена страданий, причиняемых лишь за то, что я слишком много и слишком быстро говорил, меня слишком плохо понимали, я слишком много плакал на людях или долго и громко смеялся над тем, что люди в целом считают оскорбительным. Неужели в бессоннице и ударах кулаком в ладонь есть что-то особенное? Если уж мы коснулись этой темы, то кто дал право жене молодого графа ставить диагноз в перегретом храме матушкиного искусства и тем самым взваливать на мою бедную Матушку дополнительную заботу, от которой она так никогда полностью и не избавилась и которая в конце концов унесла эту милую женщину в могилу? Дело в том, что графиня ошибалась. Я не встречал ни одного человека, способного найти подходящий термин для моего недуга, включая тех старых и молодых мужчин, что совершают свой ежедневный обход в Сен-Мамесе. Однако жена молодого графа, несомненно, дала маху. Кто угодно, только не эпилептик. Ну и, конечно, сен-мамесские врачи совершенно ничего не знают о подлинном Армане. А если бы узнали? Как бы они огорчились, когда все их познания и врачебные способности опровергла бы какая-то лягушка! Какое разочарование! Полнейшее уничижение! В дураках всегда остается врач, а не тот бедняга, что доверен его попечению. Незауряден тот, кто приютил лягушку!
Ну хорошо, хорошо! Объективные доказательства. Хватит тянуть кота за хвост. Для этого и повода нет. Ведь мой рассказ в сотни раз забавнее всего того, что юная танцовщица способна вынуть из своей шляпы, пытаясь развлечь целый полк солдат с ампутированными конечностями.
Все началось с того утра, когда я проснулся, крича не от боли, вызванной, как можно было бы предположить, моей злобной лягушкой, иными словами — в животе, — а от пульсирующей рези в одном из моих маленьких белых зубиков. На сей раз это была зубная боль, причем такая сильная и непохожая на все испытанное прежде, что, охватив весь рот и все мои молочные зубы, она полностью скрыла истинного виновника под маской анонимности. То был новый демон, перед которым стушевался даже Арман.
Мама, конечно, бросилась ко мне на помощь, а Папа занял свое привычное место внизу лестницы, наверняка — белый как полотно, машинально запихивая полы своей ночной рубашки в штаны. Снова «ситроен» молодого графа, впрочем, покрытый теперь блестящим инеем в холодном рассветном воздухе. Снова долгая поездка по пустым проселочным дорогам, где изредка попадались фермеры, и рассеянный отец забывал махнуть в ответ на их приветствия. Снова аптека, хоть и закрытая, и дорогая Матушка, которая вернулась вместе с сонной полуодетой Соланж, ассистенткой мсье Реми, и сообщила, что мсье Реми, как назло, уехал на два дня к своей сестре в соседнюю деревню Ла-Флеш. Мы не успеем, сказала Мама, съездить в Ла-Флеш и вернуться обратно, поэтому обо мне позаботится Соланж — раздражительная девушка, которой из-за ее неразговорчивости и обезображенного миловидностью лица (как любил говорить Папа, пребывая в хорошем расположении духа) больше пристало бы работать на скотном дворе, чем в аптеке. Однако мы с Мамой быстро вошли за Соланж через боковую дверь и принялись терпеливо ждать, пока она, подобно равнодушному тюремщику, возится с большой связкой ключей. Мой плач разбудил соседскую собаку, и Мама начала подгонять Соланж. Эта девушка, очевидно, невосприимчивая к моему плачу, маминым терзаниям и лаю злой собаки, наконец провела нас по узкой лестнице наверх, в небольшую комнатку, где велела бедной Маме дожидаться у закрытой двери — в одиночестве, сидя на единственном стуле. А я, обхватив лицо, как ребенок при первой и поэтому невообразимой зубной боли, последовал за Соланж в зубоврачебный кабинет мсье Реми. На мгновение, в неярком свете, пробивавшемся сквозь ставни, которые Соланж открывала убийственно долго, я напрочь забыл о своих мучениях. Я увидел, что эта комната мсье Реми, предназначенная для того, чтобы снимать зубную боль или изготавливать новые зубы (если их можно так назвать) для селян, живших в окрестностях нашей деревни, была такой же волшебной, как и мамина кухня, которая занимала почетное место в замке молодого графа. В полумраке я разглядел ряды инструментов с ручками из слоновой кости, выстроившихся шеренгами, подобно игрушечным солдатикам, а на фарфоровых кубиках величиной чуть больше человеческого рта — этого вместилища больных или выпавших зубов — бесчисленные наборы искусственных протезов. Они дожидались своей установки, невзирая на сопротивление тех, в чьи унылые рты втискивались эти плохо подогнанные зубы. Вдоль гнетущих стен были расставлены верстаки, которые невыносимо сверкали лезвиями, приборами, напоминавшими плоскогубцы для ремонта автомобилей, большими и маленькими орудиями для изготовления новых инструментов, взамен сломанных или просто распавшихся. Этот кабинет — гордость и услада мсье Реми — напоминал созданный на радость мальчику музей, поскольку большая часть оборудования и многие кожаные несессеры с инструментами, похожими на мужские бритвы с костяными ручками, на самом деле достались мсье Реми в наследство от деда по отцовской линии. Будучи полной противоположностью маминой кухни, эта чисто мужская комната внушала такой же благоговейный трепет. Но верхом совершенства было кресло, куда мне суждено было вскоре усесться.