Я часами лежал на кровати. Анализировал нюансы Тасиного поведения. Допустим, ломал голову над тем, что она хотела выразить словами: «Можно подумать, что у тебя совсем нет кожи…»
Со дня знакомства наши отношения приобрели эффектный, выразительный характер. Похоже было, что мы играем какие-то фальшивые, навязанные окружающими роли.
Тасина красота и особенно – ее наряды производили сильное впечатление. Моя репутация боксера и внушительные габариты тоже заставляли людей присматриваться к нам. При этом я слегка утрировал манеры хмурого и немногословного телохранителя. Старался отвечать банальным идеалам мужества, которыми руководствовался в те годы.
Я с удовольствием носил в карманах Тасину пудреницу, гребенку или духи. Постоянно держал в руках ее сумочку или зонтик. А если улавливал насмешливые взгляды, то даже радовался.
«В любви обиды нет», – повторял я кем-то сказанную фразу.
В январе напротив деканата появился список исключенных. Я был в этом списке третьим, на букву "Д".
Меня это почти не огорчило. Во-первых, я ждал этого момента. Я случайно оказался на филфаке и готов был покинуть его в любую минуту. А главное, я фактически перестал реагировать на что-либо за исключением Тасиных слов.
На следующий день я прочитал фельетон в университетской многотиражке. Он назывался «Восемь, девять… Аут!». Там же была помещена карикатура. Мрачный субъект обнимает за талию двойку, которой художник придал черты распущенной молодой женщины.
Мне показали обоих – художника и фельетониста. Первый успел забежать на кафедру сравнительного языкознания. Второго я раза два ударил по физиономии Тасиными импортными ботами.
Несколько дней я провел в общежитии. Следовало отдать в библиотеку книги и учебники, но я поленился. Несколько лет затем меня преследовали уведомления, грозившие штрафом в десятикратном размере.
Иногда, в самую неожиданную минуту, я прямо-таки замирал от страха. То есть вдруг ощущал неопределенность своего положения.
Я собрал вещи. Затем простился с однокурсниками. Они советовали мне не падать духом. Улыбались и говорили, что все будет хорошо.
Что-то меня раздражало в их поведении. Я вспомнил, как лет пятнадцать назад заболел мой отец. Меня отправили за кислородной подушкой. Я шел и плакал. Затем повстречал учителя тригонометрии Бут-киса.
– Не переживай, – сказал мне Буткис, – врачи частенько ошибаются. Все будет хорошо.
С тех пор я его ненавидел. Врачи не ошибаются. Родители болеют и умирают.
Что хорошего было у меня впереди? Люди предохраняют себя от чужих неприятностей. Хранят иллюзию собственного благополучия. Опасаются всего, что там, за поворотом.
Ты идешь по улице, жизнерадостный и веселый. Заходишь в собственный двор. Возле одного из подъездов – голубой микроавтобус с траурной лентой на радиаторе. И настроение у тебя сразу же портится. Ты задумываешься о смерти. Ты понимаешь, что она бродит и среди жильцов нашего дома.
Покинув общежитие, я снял шестиметровую комнату в районе новостроек. Окна моего жилища выходили на захламленный пустырь. За стеной орал двухмесячный ребенок. Впоследствии мы с Тасей прозвали его – "любимый ученик Армстронга ".
Меня все это не смущало. Я привык. Недаром моим соседом по общежитию был Рафа Абдулаев – тромбонист университетского джаза.
Главное, у меня была своя комната. Я мог быть с Тасей наедине. Именно теперь мы стали близки по-настоящему. Как будто поднялись на гору, откуда различаешь все – дурное и хорошее.
Я без конца думал о Тасе. Жил без единой минуты равнодушия. А следовательно, без единой минуты покоя. Я боялся ее потерять.
Если все было хорошо, меня это тоже не устраивало. Я становился заносчивым и грубым. Меня унижала та радость, которую я ей доставлял. Это, как я думал, отождествляло меня с удачной покупкой. Я чувствовал себя униженным и грубил. Что-то оскорбляло меня. Что-то заставляло ждать дурных последствий от каждой минуты счастья.
Любую неприятность я воспринимал как расплату за свои грехи. И наоборот, любое благо – как предвестие расплаты.
Мне казалось, что я не должен радоваться. Не должен открыто выражать свои чувства. Показывать Тасе, как она мне дорога.
Я притворялся сдержанным. Хотя догадывался, что утаить любовь еще труднее, чем симулировать ее.
Больше всего мне нравились утренние часы. Мы выходили из дома. Шли по освещенной фонарями улице. Завтракали в кафе на площади Мира.
Мы целую ночь были вместе. И теперь, после этой чрезмерной близости, равнодушие окружающих, все многообразие их далекой жизни – успокаивало нас.
В такие минуты я чувствовал себя почти уверенно. А однажды чуть не заплакал, когда Тася едва шевельнула губами, но мне удалось расслышать:
– Я так счастлива…
Каждое утро я выходил из дома, пытаясь найти работу. Я бродил по товарным станциям, читал объявления, расспрашивал знакомых.
Иногда мне предлагали работу. И я мог сразу же приступить к ней. Но почему-то отказывался. Что-то останавливало меня, Я думал – ну что от этого изменится? Возникнет лить иллюзия порядка, которая тотчас же будет развеяна надвигающейся грозой. Я знал, или догадывался, что мои проблемы, в сущности, неразрешимы.
Почему я даже в шутку не заговаривал с Тасей о женитьбе? Почему с непонятным упорством избегал этой темы?
Очевидно, есть во мне инстинкт собственника. И значит, я боялся ощутить Тасю своей, чтобы в дальнейшем не мучиться, переживая утрату.
Став ее законным мужем, я бы навсегда лишился покоя. Я бы уподобился разбогатевшему золотоискателю, который с пистолетом охраняет нажитое добро.
Я продолжал задавать ей вопросы. Причем в такой грамматической форме, которая содержала заведомое отрицание:
– Ты не поедешь ко мне? Ты не желаешь меня видеть? Ты больше не любишь меня?..
Может, надо было кричать:
– Поедем! Я с тобой! Люби меня!
И вот однажды я сказал: "Ну хочешь, мы поженимся? "
Тася удивленно посмотрела на меня. Ее лицо стало злым и торжествующим. Кроме того, в нем была обыкновенная досада. Я услышал:
– Ни за что!
С тех пор я уговаривал ее каждый день, приводил разнообразные доводы и аргументы. Целый год уклонялся от разговоров на эту тему, а сейчас без конца повторял:
– Мы должны пожениться… Что подумают твои родители?.. Зачем нам ложная свобода?!.
И так далее.
Мысленно я твердил:
«Только бы она не уходила. Я буду работать. Буду дарить ей красивую одежду. Если потребуется, буду воровать. Я перестану задавать ей вопросы. Не буду мстить за то, что полюбил…»
При этом я клялся:
«Как только мы помиримся, я сам уйду. Сам. Первый…»
Однажды мы шли по городу. Продуваемые ветром улицы были темны, фары машин пронизывали завесу мокрого снега. Я молчал, боясь огорчить Тасю, вызвать ее раздражение.
Я думал – сейчас она взглянет на часы. Сейчас замедлит шаг возле троллейбусной остановки. Потом уедет, а я останусь здесь. На этой освещенной полоске тротуара. Под этим снегом.
Окажись вместо меня кто-то другой, я бы нашел простые и убедительные слова. Я бы сказал:
"Твое положение безнадежно. Ты должен уйти. Мир полон женщин, которые тебя утешат. А сейчас – беги и не оглядывайся…
Ты с детства ненавидел унижения. Так не будь лакеем и сейчас…
Ты утверждаешь, что она жестока? Ты желал бы объясниться похорошему?
Что же может быть хорошего в твоем положении?
Зачем эти жалкие крохи доброты – тебе, которому она целиком принадлежала?..
Ты утверждаешь – значит, не было любви. Любовь была. Любовь ушла вперед, а ты отстал. Вон поскрипывает табличка. Кусок зеленой жести с номером троллейбуса. Троллейбуса, который отошел…
Ты жалуешься – я, мол, не виноват. Ты перестал быть человеком, который ей необходим. Разве это не твоя вина?..
Ты удивляешься – как изменилась эта девушка! Как изменился мир вокруг!
Свидетельствую – мир не изменился. Девушка осталась прежней – доброй, милой и немного кокетливой. Но увидит все это лишь человек, которому она принадлежит…
А ты уйдешь".
Вереница зданий проводила нас до ограды. Мы больше часа сидели под деревьями. Каждая веточка с ее зимним грузом отчетливо белела на темном фоне.
Я молчал. Переполненная страхом тишина – единственное, что внушало мне надежду.
Раз я молчу, еще не все потеряно. Беда явится с первым звуком. Не случайно в минуты опасности человек теряет дар речи. Затем раздается его последний крик. И конец…
Так значит, молчание – есть порука жизни. А крик – соответственно – убивает последнюю надежду… Где это я читал:
Быть может, прежде губ уже родился шепот,
И в бездревесности кружилися листы…
Любой ценой я захотел избавиться от этих тяжких мыслей. Я потянул Тасю за руку. Сжал ее кисть, такую хрупкую под варежкой. Повел ее к себе.