Любой ценой я захотел избавиться от этих тяжких мыслей. Я потянул Тасю за руку. Сжал ее кисть, такую хрупкую под варежкой. Повел ее к себе.
Кажется, это был мой первый естественный жест за всю историю наших отношений.
Дома я зажег лампу. Тася опустила руки. Она не скинула платье. Она выступила, избавилась от него. Как будто лишилась вдруг тяжелой ноши.
Я начал стаскивать одежду, кляня персонально все ее детали – сапожные шнурки, застежку-молнию. Шнурки в результате порвал, а молнию заклинило.
Наконец Тася укрылась простыней. Она достала сигареты, я варил кофе.
Но кофе остыл. Мы к нему едва притронулись…
Было очень рано. Я сунул ноги в остывшие шлепанцы. Тася открыла глаза.
– И утро, – говорю, – тебе к лицу. Ну, здравствуй.
Я увидел мои грубые башмаки и легкие Тасины сапожки. Они были как живые существа. Я их почти стеснялся. Рядом на стуле плоско висели мои гимнастические брюки.
Тася быстро оделась при свете. Исчезла под яркими тряпками, которые были мне ненавистны. Провела розовой кисточкой около глаз. Что-то проделала с волосами. Затем, наклонившись, поцеловала меня:
– Не скучай.
Захлопнулась дверь, и я почувствовал себя таким одиноким, каким еще не был. Весь мир расстилался передо мной, залитый светом и лишенный благосклонности. Он вдруг представился мне как единое целое.
Я взял сигарету, вернее, окурок из пепельницы. Их было много, длинных, почти нетронутых, с обугленными концами. Ведь мы курили так поспешно.
Я заметил след рассыпанной пудры. Это был розовый полукруг у основания воображаемой коробки. Я думал о Тасе и всюду замечал следы ее пребывания. Даже мокрого полотенца косггулся.
А вечером Тася переехала ко мне.
Вскоре я начал работать смотрителем фасадов. Это была странная должность. Я наблюдал за историческими памятниками, которые охранялись государством. Реально это значило – стирать мокрой тряпкой всяческую похабщину, а также бесконечные «Зина+Костя».
Я целыми днями бродил по городу. Вероятно, я и раньше был смотрителем фасадов, только не подозревал об этом. А главное, не получал за это денег.
Иногда я задавал себе вопрос – а что же дальше? Ответа не было. Я старался не думать о будущем.
Утвердился март с неожиданными дождями и предчувствием летнего зноя. Мокрый снег оседал на газонах и крышах. Тася, захватив свои вещи, окончательно перебралась ко мне. Моей зарплаты и ее стипендии хватало, в общем-то, на жизнь.
Случалось, Тася уходила вечером одна. Бывало так, что возвращалась поздно. Говорила, что занимается с подругами, у которых есть необходимые пособия.
Я притворялся, что верю ей. А если и удерживаю, то чтобы не скучать.
Втайне я подозревал и даже был уверен, что Тася меня обманывает. Воображение рисовало мне самые унизительные подробности ее измен.
Я стал хитер и подозрителен. Я тайно перелистывал ее записную книжку. Я караулил ее на пороге, стараясь уловить запах вина. Я мог бы попытаться выследить ее. Однако жили мы в районе новостроек. Между домами здесь обширные пространства – трудно спрятаться.
Наедине с Тасей я проклинал ее друзей. Встречаясь с ними, был подчеркнуто любезен. Давно замечено: что-то принуждает мужчину быть особенно деликатным с воображаемыми любовниками его жены.
Моя ревность усиливалась с каждым днем. Она уже не требовала реальных предпосылок. Она как бы вырастала из собственных недр.
То есть мои домыслы были источником страданий. А страдания порождали к жизни все новые домыслы.
Каждую ночь я бесшумно вставал. Вытаскивал Тасин портфель. А затем, сидя на борту коммунальной ванны, перелистывал ее тетради.
Руководила мной отнюдь не страсть к филологии. Я высчитывал объем последних записей. Делил эту цифру на время Тасиного отсутствия. Выводил формулу производительности труда. Устанавливал, сколько лишних минут было в Тасином распоряжении. А потом, наконец, решал, можно ли за это время изменить любимому человеку.
Ревность охватила меня целиком. Я уже не мог существовать вне атмосферы подозрений. Я уже не ждал конкретных доказательств Тасиного вероломства. Моя фантазия услужливо рисовала все, что нормальным людям требуется для самоубийства.
Короче, была главная и единственная причина моих страданий. Я знал, что жена уходит от меня всегда, днем и ночью. Даже в те минуты, когда… (Не хочу продолжать.)
Я задавал ей вопросы и уже не ждал ответов. Я предлагал ей решения, заведомо неприемлемые. Я радовался, обнаруживая свидетельства Тасиной лени, мотовства и эгоизма.
Я не ощущал последовательности в этом запутанном деле. Может быть, я сначала потерял эту девушку и лишь затем она ушла? Или все-таки наоборот?
Если за беглецом устремляется погоня, то как, интересно, эти явления связаны? Что здесь следствие? Что причина?
Где же я все-таки читал:
Быть может, прежде губ уже родился шепот,
И в бездревесности кружилися листы,
И те, кому мы посвящаем опыт,
До опыта приобрели черты…
Самое ужасное, что Тася перестала опровергать мои доводы. Каждый день я обвинял ее в смертных грехах. Тася лишь утомленно кивала в ответ,
Я спрашивал:
– Где ты была?
– Опять…
– Я хочу знать, где ты была?
– Ну, занималась.
– Что значит – ну?
– Занималась.
– Чем?
– Не помню.
– То есть как это – не помню? Откуда у тебя заграничные сигареты?
– Меня угостили.
– Кто? Ничтожный Шлиппенбах?
– Допустим.
– Этот претенциозный болван, который всегда говорит одно и то же?
– На шести языках.
– Не понял.
– Это неважно.
– Значит, ты была у него?
– Ну, хорошо – была.
– Что значит – хорошо? Была или не была?
– Не помню. Что ты хотел бы услышать?
– Правду.
– Я и говорю правду, которая тебя не устраивает.
– Я хочу знать, где ты была, и все.
– Неважно.
– Как это – неважно?
– В читальном зале.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ну, и так далее…
Бывает, ты разговариваешь с женщиной, приводишь красноречивые доводы и убедительные аргументы. А ей не до аргументов. Ей противен сам звук твоего голоса.
Иногда Тася порывалась уйти. Я почти силой удерживал ее. Я просил Тасю остаться, но знал, что могу ее ударить.
Тася оставалась, и вскоре я уже не мог поверить, что был способен на это.
Если нам так хорошо, думал я, то все остальное – мои фантазии. От этого необходимо излечиться.
А что, если ощущение счастья неминуемо включает предчувствие беды? Недаром у Дюма так весело пируют мушкетеры за стенами осажденной крепости.
* * *
Мы на такси подъехали к гостинице. В лифте я поднимался с ощущением тревоги. Как поживает щенок и что он успел натворить? Не исключено, что меня уже выселили.
В коридоре мы повстречали улыбающуюся горничную. Это меня несколько успокоило. Хотя в Америке улыбка еще не показатель. Бог знает, что здесь проделывается с улыбкой на лице.
Щенок благополучно спал под кондиционером. Тася соорудила ему гнездышко из моих фланелевых штанов. Разумеется, малыш успел замочить их.
Я осторожно вытащил его из гнезда. Чуть приоткрылись мутные аквамариновые глазки. Толстые лапы напряженно вздрагивали.
От щенка уютно пахло бытом. Такой же запах я ощущал много лет назад в поездах дальнего следования.
Я вытащил из сумки купленное по дороге молоко. Тщательно вымыл одну из бронзовых пепельниц. Через секунду щенок уже тыкался в нее заспанной физиономией.
– Назови его – Пушкин, – сказала Тася, – в знак уважения к русской литературе. Пушкин! Пушкин!..
В ответ щенок зевнул, демонстрируя крошечную пасть цвета распустившейся настурции.
– Не забудь, – сказала Тася, – к шести мы едем в БеверлиХиллс.
Это было что-то вроде светского приема. «Танго при свечах» в особняке Дохини Грейстоун. Так было сказано в программе конференции. Кто такая эта самая Дохини, выяснить не удалось.
В той же программе говорилось:
«Плата за вход чисто символическая». И далее, мельчайшими буквами:
«Ориентировочно – 30 долларов с человека».
Что именно символизировали эти тридцать долларов, я не понял.
– Ты деньги внес? – спросила Тася.
– Еще нет.
– Внеси.
– Успею.
– Как ты думаешь, могу я уплатить через «Америкен экспресс»?
– Я уплачу, не беспокойся.
– Это неудобно.
– Почему? Ведь ты идешь со мной. Иными словами – я тебя приглашаю.
– Знаешь, что мне в тебе нравится?
– Ну, что?
– Ты расчетлив, но в меру. Соблюдаешь хоть какие-то минимальные приличия.
– Многие, – говорю, – называют это интеллигентностью.
В ответ прозвучало: