Казалось, полнота Мари скрывает ее морщины. Кожа по-прежнему была гладкой, а лицо, бывшее когда-то резким и угловатым, стало по-кукольному округлым – но даже оптика любви, искаженная нежностью и радостью встречи, не могла скрыть от меня: ее щеки обвисли, груди потеряли совершенную форму, а от второго подбородка не спасала даже запрокинутая голова. Но все равно – это была Мари, та самая Мари, которую я любил когда-то…
Мы приникаем друг к другу, и два наших старых тела, погруженных во время по самую ватерлинию, колышутся в полумраке спальни.
– Я ждал этого дня сорок лет, – говорю я, и это, конечно, ложь – разве я знал, что когда-нибудь увижу Мари снова? – но вместе с тем это единственная правда, которой заслуживают наши объятия.
Мари целует меня в ответ – долгим позабытым поцелуем, наполненным нежностью, грустью и желанием, а потом, резко освободившись, говорит:
– Слушай, нажми хотя бы на mute, я так не могу, все время отвлекаюсь на эту чушь!
Я смеюсь, вспомнив старый парижский кинотеатр, дотягиваюсь до пульта и замираю, глядя на четыре ряда кнопок:
– Слушай, что такое mute, а?
Теперь я знаю: mute – это кнопка с перечеркнутым мегафоном. Вспоминая испанскую войну, хочется думать, что так выглядит знак «пропаганда запрещена», – впрочем, инструментарий массовой лжи неплохо развился за прошедшие годы: радио и телевизор давно сменили мегафоны.
Бармен выключает звук, Хосе Карлос разливает остатки вина по стаканам:
– Ну, ничья так ничья, Педро, правда?
– Лучше, чем поражение, – отвечаю я.
Хорошо, что древние греки – или кто там? – придумали спорт. Простое, понятное занятие, состязание, где всегда знаешь, выиграл ты, проиграл или свел вничью. А если бы мы говорили о политике – кого в той давней войне мы быпризнали победителем, а кого – побежденным? Франко, несколько десятилетий тщетно воссоздававшего испанскую нацию, нацию гордецов и конкистадоров? Хоакина Нина, до последнего пытавшегося защитить ПОУМ? Хуана Негрина, который так и не смог защитить республику? Сталина, который вывез из Испании золотой запас и провел одну чистку в Барселоне и одну – в Москве? Политика – не спорт, тут не вручают медалей, и любой свисток, показавшийся финальным, – на самом деле лишь объявление перерыва, временного перемирия.
Так и моя жизнь, пьяно думаю я. Уехав навсегда из России, Парижа, Барселоны, я возвращался, а навеки потеряв Мари, обрел ее через сорок лет.
– Ерунда, – говорит Хосе Карлос, – ничья – хуже поражения, она вселяет ложную надежду, что есть еще шанс на победу. А поражение ставит лицом к лицу с суровой правдой, заставляет увидеть себя без прикрас, бороться и в конце концов побеждать.
– Тоже верно, – говорю я, сдаваясь под этим напором.
– Ты хороший парень, Педро, – говорит Хосе Карлос, – но ты ведь не испанец, не каталонец и не баск. Ты неплохо говоришь, но у тебя какой-то странный акцент. Немец?
– Нет, – говорю я, – русский.
Лицо Хосе Карлоса расцветает.
– Я уважаю русских, – говорит он, – отличные воины. В гражданскую с нами вместе сражалось несколько русских… был один, сейчас вспомню имя… Борис Нелидов… погиб героем под Уэской. Не знал такого?
Я качаю головой:
– Под Уэской много наших полегло.
– Выпьем за их память, Педро, – говорит Хосе Карлос. – Эй, Мигелито, еще вина!
Лицо бармена качается передо мной, я концентрирую взгляд на стакане, чтобы крепче его ухватить.
– За память павших! – говорю я.
– Слава героям! – вторит Хосе Карлос.
Я рвался в Париж, но Мари сказала, что французской визы нам ждать минимум неделю.
– Можно, конечно, отвезти тебя на машине, никто все равно не проверяет, – говорит она, – но Бернар говорит, что лучше не рисковать попусту.
– Кто такой Бернар? – спрашиваю я, продолжая описывать кончиками пальцев круги вокруг ее глубокого пупка.
– Мой муж, – отвечает Мари, легонько перемещая мою руку на свою левую грудь, – это он все устроил с документами. Большая шишка в Социалистической партии – ну, не очень большая, но к нему прислушиваются.
– Он знает, что мы…
– Конечно, – пожимает плечами Мари, – что я, должна была соврать, будто ты – мой потерявшийся в детстве брат-близнец?
– И вы давно вместе?
– Наверное, с конца сороковых, – задумчиво говорит Мари. – Познакомились во время Сопротивления, но тогда он был слишком молод – ну, для меня.
Бернар моложе жены на пятнадцать лет – я узнаю об этом уже в Париже, а сейчас спрашиваю только:
– У вас есть дети?
– Милый, – обиженно говорит Мари, – ты умеешь считать? Какие дети? Мы сошлись, когда мне было уже за сорок! У меня только наша Элен – и маленькая Моник.
– Кто?
– Твоя внучка, идиот, – смеется Мари, – девяти лет от роду. Приедешь в Париж – познакомишься. Можешь попытаться научить ее разговаривать по-русски, если захочешь.
Не могу сказать, что я научил тебя разговаривать по-русски, моя дорогая Моник, моя любимая внученька, но мне хочется верить, что когда-нибудь ты сможешь прочесть то, что я написал здесь для тебя.
Это история о том, что ни одно решение не окончательно, ни одно прощание не должно быть навек.
Это история нашей любви с твоей бабушкой; как у всякой настоящей истории, окончания у нее нет, нет финала – есть только антракты, временные перерывы.
Это история о том, как твоя мама появилась на свет и почему выросла, как и ты, не зная отца.
Это история моей жизни: с тремя эмиграциями и множеством возвращений – в Россию, в Париж, в Барселону.
Когда я писал эти воспоминания, я пытался понять, что гнало меня из страны в страну, из города в город, пытался понять и объяснить тебе, моя любимая внучка. И вот сейчас, когда я уже почти закончил, я вспомнил еще одну вещь.
В лесах у нас в России водится множество волков, как во Франции в Средние века. Волк – хитрый, сильный зверь, но есть один способ справиться с ним: нужно огородить лес, где живет стая, веревкой с красными флажками. Неизвестно почему, волки не могут пересечь эту линию, не могут убежать – и становятся легкой мишенью.
Не знаю, правда ли это – сам я не охотник, – но говорят, бывают редкие волки, которые в случае опасности могут поднырнуть под флажки и уйти от загонщиков и стрелков.
Даже если это неправда – это очень русская история.
В нас всегда есть желание прорваться на ту сторону, нарушить неписаный закон, обрести спасение. Надо беречь это желание, беречь, как высокую ценность, не разбазаривать на пустые удовольствия, разврат, наркотики.
Я пишу тебе об этом, потому что знаю: в тебе тоже есть капля русской крови, а значит, есть и это желание – пересекать границы, отменять «никогда» и «навеки», переделывать судьбу и в мире, лишенном Бога, стремиться к недостижимому абсолюту.
Береги его, милая моя внученька, и, возможно, когда-нибудь оно спасет тебя – как не раз спасало твоего деда.
Вечером следующего дня Владимир Туркевич поднимается по лестнице барселонского вокзала. Только сейчас он замечает, как прекрасен этот вокзал с его литым железным каркасом, разноцветными стеклами, полукруглыми арками…
Странно, думает он, сколько раз я был здесь – и не обращал внимания? Интересно, почему заметил только сейчас?
Владимир Иванович не знает ответа. Но всё просто: он впервые пришел на вокзал туристом – не добровольцем, не солдатом, не спешащим домой любовником, не стариком, приехавшим воскресить город своей юности.
И вот он уезжает из Барселоны, прощается с этим городом – навсегда, теперь уже взаправду. Он еще много лет проживет в Париже, не раз приедет в Вену, а если Бог даст, лет через десять-двенадцать прилетит в Россию. Но в Барселону он больше не вернется – он взял у этого города все, что мог, увез с собой последние воспоминания, слой за слоем снял кожуру сорока лет, прикоснулся к заветной сердцевине, пытаясь найти следы далекой войны, отзвуки своей юности.
Владимир уезжает – и за его спиной крошится, рассыпается и тает его Барселона… исчезает, словно фата-моргана, полуденный мираж, призрачный рисунок на влажном песке у самой кромки прибоя.
И волны шепчут: «Прости меня, прости всех нас, потому что мы больше не увидимся!»
* * *
Бывает такой миг, когда сквозь вечерний неоновый свет города проступают контуры разрушения, войны прошедшей или войны грядущей. Мерцающие огни реклам сменяются траекториями трассирующих выстрелов, шум машин звучит, словно грохот гусениц, и ты видишь, как беззвучно, словно на старой хронике, рушится угол здания, открывая взгляду часть комнаты, оглушенных взрывом жильцов, жалкие остатки мирной жизни – поцарапанную мебель, разбросанные детские игрушки, разбитую посуду. Ты отводишь глаза – и видишь: над городом расцветает чудовищная черно-красная роза огня и пламени, дыма и пепла. Взрывная волна пригибает деревья, опаляет жаром листья, выбивает стекла, несет с собой ужас, отчаяние, неизбежность смерти. Разрушенные дома покорно опускаются на землю: так сломленный человек становится на колени, готовый принять свою судьбу. Прерывистый стрекот выстрелов, далекое уханье артиллерийских орудий, разрывы снарядов… крики женщин, стоны раненых, проклятия, ругань. Гул самолетов в антрацитово-черном непроницаемом небе.