– Возражаю. Подобное предположение ничем не подкреплено, – с места подала реплику адвокат Черняк.
– Принимается, – согласилась Зуева.
Однако Гришайло как ни в чем не бывало продолжал. Крючок для присяжных он уже забросил.
– Возможно, подсудимый надеялся на свой достаточно юный возраст? Что его собственное несовершеннолетие спасет его? Возможно, он также надеялся, что недоказанность фактов насилия или сексуальных извращений с его стороны убережет его от суда? Святая наивность... Предвижу, здесь завтра-послезавтра наверняка будут много разглагольствовать о любви двух сердец. Ничего не имею против. Но заранее хочу напомнить – в УК нет такой статьи. Есть – изнасилование! И еще одно обстоятельство: кого изнасиловал Сироткин. Отвечу. Он изнасиловал юную девушку, чье физическое состояние, точнее, умственное развитие не позволяло ей адекватно воспринимать происходящее. А это, как говорится, чревато в большей степени. На этом позвольте мне сегодня закончить, господа.
У судьи Зуевой создалось впечатление, что свой последний пассаж Гришайло специально произнес под занавес. Чтобы не дискутировать. Хотя о чем дискутировать, она, признаться, не поняла. И судя по виду адвоката Черняк, та тоже оказалась не в теме. В материалах дела действительно ни о каком неадекватном состоянии пострадавшей не было и речи.
Присяжные начали потихоньку покидать зал. Только Настя и Добровольский продолжали сидеть на своих местах как околдованные. «Неужели любить друг друга – преступление?» – думала девушка. Эта мысль, как кувалда, бьет в голове. Изнасилование, сексуальные извращения... Эти люди разве ничего не понимают? Неужели они никогда не любили? Или любили не так, как они? Когда, с трудом дождавшись момента, они устремлялись друг к другу, а потом, не в силах остановиться, ласкали любимого, погружаясь в новое измерение. О ребенке они и вовсе не думали, хотя что плохого в том, если на свет появляется маленькое существо? Столько кругом больных, ущербных, влачащих жалкое существование, почему-то до них никому нет дела? Пока они сами жили по разным детским домам, всеми брошенные и забытые, никого их судьба не волновала. А теперь, когда понастоящему счастливы, какие-то чужие и незнакомые люди судят их. «Почему они позволяют себе говорить, о чем хотят, но ни разу не сказали главного – о том, что я выстрадала свою любовь!» – хотела крикнуть Настя вдогонку прокурору, судье, присяжным.
...Она страшно растерялась, когда впервые почувствовала, что с ней что-то не так. Что ей плохо. Ее постоянно тошнило, выворачивало наизнанку. Странно. У нее ведь никогда ничего не болело. Одно хорошо, что в эти дни, впрочем, как почти всегда, домочадцев не было. Настя справедливо решила, что это даже к лучшему. Все пройдет, и никто не заметит ее недомогания. Но все повторилось на следующий день, через день. Потом все опять прошло, но ненадолго. И так до тех пор, пока Настя не почувствовала, как под сердцем у нее осторожно и даже деликатно дает о себе знать живое существо, плоть и кровь ее и любимого человека. Странное чувство. Оказаться беременной, да еще и в ее ситуации? Другие женщины наверняка гордятся, к ним все подчеркнуто внимательны. Но все это не для нее. Вряд ли ее ребенок мог вызвать всеобщую любовь окружающих. Они и так смотрят на нее как на инопланетянку. А школа? Что она скажет в школе, как объяснит? Хорошо еще все привыкли, что она носит просторную одежду. Так что долго никто ничего не заметит. А там летние каникулы. Что-нибудь придумается... Димке тоже надо сказать. Он же скоро станет папой!
Сидеть весь день на сцене Дома культуры за грубой, сваренной на скорую руку решеткой было мерзко и унизительно. Дима напоминал молодого волка, гордого, полного сил и энергии, которого загнали в клетку и, словно в зоопарке, выставляют напоказ всем желающим. А те, осмелев, со злорадным любопытством его разглядывают, тычут пальцем: вот он хищник, злодей, коварный и дерзкий, еще не усмиренный, но уже не опасный. Ну и пусть. Сейчас над ним можно измываться как угодно, дразнить, строить рожи, потому что ему не перегрызть толстых прутьев, не вырваться из камеры, чтобы расквитаться за свое унижение и беспомощность.
Димка и представить себе не мог, когда его впервые вызвали в прокуратуру для дачи показаний, что его попытаются засудить. Ни в каком кошмарном сне он не мог себе представить ни решетку, ни саму сцену Дома культуры, и, уж конечно, жадных до зрелищ чужих людей, которых он видел на площади всякий раз, когда его доставляли и увозили с суда. Ему все еще казалось, что он, Дима Сироткин, участвует в каком-то спектакле, который устроили эти гады.
Мог ли он подумать, что все так плохо обернется? Эта пропахшая мочой камера, куда его засунули. Эта почти ритуальная процедура, когда его утром с охраной везут на суд, а потом, как никому не нужную куклу, возвращают обратно, в «одиночку». Даже с Настей не дают перекинуться словом. Даже прикоснуться к ней не дают!
В ушах до сих пор стоял неизвестно откуда прорезавшийся у нее, такой зажатой пацанки, почти что бабий возглас:
– Дима! Ты не думай, я с тобой. Они не могут нам помешать. Ты понимаешь?! Он уже стучится...
Дима не совсем ее понял и попытался переспросить. Но вопрос так и остался без ответа. Его уже совсем недружелюбно волокли к внутренней двери.
Гады – они и есть гады...
Юноша невольно протянул Насте руку, будто перед ним была не грязно-зеленая стена одиночной камеры, а все та же наскоро сваренная решетка, за пределами которой только она. Дальше зал со старыми сломанными деревянными стульями. А за залом этот ненавистный ему город с заболоченным холодным озером.
Он снова вспомнил этих мерзких присяжных, которые во все глаза пялились на него с нездоровым местечковым интересом. Он ненавидел их всех сразу. Стоит завидеть его, истерзанного, загнанного в угол, они торжествуют, пытаясь прикрыть собственную порочность, а заодно утолить скуку, царящую в этой провинциальной глуши. Он ненавидел и судью с прокурором, и адвокатшу, которые, сознавая свое всесилие, весь день корчили из себя служителей закона. А на деле все готовы были любого втоптать в грязь, предварительно вывернув наизнанку всю его жизнь и судьбу. Адвокатшу он ненавидел даже больше других. Кто разрешил ей без спроса упрямо лезть к нему в душу, пытаясь отыскать в ней именно те струны, на которых затем сыграть понятную всем мелодию о снисхождении?
Клетка...
Сначала ему казалось, что именно она, как по живому, разорвала связь с миром, убедительно обозначив его жалкое место в нем. Как пробиться сквозь толстые прутья, как объяснить? Он никак не мог понять, почему его поместили в клетку. Он не собирается никуда бежать, набрасываться на людей, грызть им горло. Он хочет только, чтобы от него отстали. И конечно же выслушали. Ведь как только его наконец выслушают, все сразу всё поймут. Всё проще простого, это же совершенно очевидно. Разве преступно желание любить, дышать полной грудью, испытывать влечение и нежность? Разве это преступление – заботиться о близком человеке, оберегать его, хранить ему верность? Что он сделал не так?
Дима был до глубины души потрясен, когда его наивные романтические надежды – ведь люди же вокруг, а не звери! – бесследно растворились в ледяном равнодушии суда. Никто даже не попытался его понять. Даже те, кто хорошо его знал. Ни Владимир Андреевич, ни его первый работодатель Корниенко, на кого он подсознательно рассчитывал, не рискнули мужественно встать на его защиту. Только Настя с ним. Но будь их воля, и ее бы засудили. Упаси бог! Какой из нее борец? Ее тут же смыло бы, унесло, завертело в мутном водовороте словесной трескотни...
В дверях камеры заскрипел засов, открылось небольшое окошко. В проеме мелькнуло равнодушное лицо сержанта. Димка иногда встречал его в городе с какой-то размалеванной девицей. Может, жена?
Сержант равнодушно взглянул на него и открыл дверь в камеру.
– Принимай пайку, пацан.
– Не хочется, – устало отозвался он с топчана.
– Как знаешь. Только когда захочешь жрать, твоя девчонка не поднесет. Да и у нас тут не ресторан. – Сержант уже было стал закрывать дверь, как, словно о чем-то вспомнив, вернулся назад. – У нас тут пацаны говорят, что твоя девчонка совсем не недотрога. Нашел себе подругу. Теперь еще и срок получишь.
Он хотел добавить еще что-то, наверняка такое же гадкое, но Димка мощным ударом сбоку подрубил сержанту колени. Его голова задергалась, как поплавок в проруби, а потом он, издав еле слышный звук, стал заваливаться на цементный пол к Димкиным ногам.
– Не сметь клеветать на Настю!
В этот же вечер, когда из отделения милиции «отлучился» даже дежурный, Димку крепко били сразу несколько человек. Сержант истово работал резиновой дубинкой, остальные трое били тем, что прихватили с собой.
Каждый из этой троицы надолго запомнил всю тяжесть могучих ударов этого не по годам крепкого мальчишки, которые обрушились на них позапрошлым летом. Когда он отдубасил их за попытку «поковыряться» у озера с девчонкой Настей. Теперь, в камере, под руководством сержанта они возвращали старый должок.