– Кто ж ее знает.
– Не... Не годится. Ждать долго. У него бюллетеня нету.
Сидят – маются.
Крестный за свое:
– Можно, – говорит, – гранату в сельпо кинуть. Всё вдрызг, нам по бутылке.
– А есть?
– Есть. На чердаке лежат. Два ящика.
– Их, небось, мыши съели, – говорит Полуторка.
– Нетути. Ящики железные, мышам не добраться.
– Не, – говорит лётчик. – Гранатой плохо. Бутылки побьешь.
– А мы лимонку.
– И лимонкой побьешь.
Сидят – невмоготу!
Тут Полуторка и говорит:
– А ежели по этому сельпу да из пушки?..
Лётчик – мужик военный. Сразу загорелся:
– Молоток, сосед! Угол снесем – всё цело будет.
И в хлев побежал.
А Полуторка следом.
– Вы чё? – орёт крёстный. – Вы чё?
– Чё, чё – ничё... Отваливай солому!
Отвалили солому: стоит в углу пушечка. Ладная из себя, крепенькая, вся в масле.
– Эй! – кричит крёстный. – Ночи хоть дождитеся!..
– Какой там ночи? Нутро горит! Выкатывай!!
Выкатили пушечку во двор, летчик к прицелу приник.
– Ты! – кричит крестному. – Где у них в сельпе водка стоит? С какого боку?
А крестный сам уже завелся, чует – выпивкой пахнет.
– С ентого! – орет. – Где окно!..
– Заряжай!
Полуторка бежит, ящик волокёт. Со снарядами.
– Бутылки, – орет, – не побей!
– Не боись!
А крестный:
– Осколочными будешь аль фугасными?
– А есть?
– Есть, – кричит, – и шрапнель есть! Я запасливай!
– Молоток! Давай фугасную!
Ка-ак шарахнет по сельпо! Своротил угол, дыра в стене – метровая! Продавщица с перепугу на пол упала, покупатели тоже.
– Беги! – орет летчик. – Набирай водки! Прикрывать будем!!
Полуторка прибежал, похватал бутылки через пролом, две так, да две в карманы, а летчик шрапнелью над сельпо шарахает, один за одним, чтоб головы не поднять. Все снаряды перестрелял – больше нет.
– Отступай! – орет. – Наша взяла!
И за дом. И огородами. И в лес. И пушку с собой. А в лесу – озерцо. Утопили пушку, сели под кустиком, бутылки откупорили. Хорошо – не то слово.
Летчик говорит:
– Ну! Как она там чего?
– Через плечо... Пушку только жалко.
А крестный:
– Будя тебе... Я ее трактором вытяну. Пущай в хлеву стоит. В хозяйстве пригодится.
– Пригодится, – говорит летчик. – Это я тебе обещаю.
Допили водку, рукавом утерлись, крестного после боя на воспоминания потянуло:
– Наш мужик как воюет? Наш мужик так воюет. Ты его три дня не корми, крохи не давай, чтоб озверел. Потом баланды пустой плесни, для тяжести в брюхе. А перед атакой скажи: там, мужики, у фрицев буханка хлеба лежит. Завоюешь – твоя! Мы тебе чего хошь завоюем! Чего хошь!.. Я так дело понимаю.
Летчик говорит:
– Правильно понимаешь. Пошли теперь назад. Посуду сдадим, пивка возьмем – и на поезд.
Идут назад, а в деревне вой, в деревне переполох! Бабы с мужиками прощаются, на войну собирают. Емелька-пастух в подполе сидит, в дезертирах. Парни по хлевам девок напоследок брюхатят, каждый свою метит на долгую разлуку. Бабы в сельпо бегут, за солью, а продавщица двери заперла, дыру задом прикрывает.
– Куды?! – орет. – У меня недостача! Переучет по случаю войны!
Полуторка поглядел на это дело и говорит:
– Ты, сосед, как хошь, а мне в город надо, в военкомат.
А летчик:
– Я на пенсии. Мне не надо.
Крёстный:
– Мне тоже не надо. У меня чистая, с империалистической. И вообще, я это дело так понимаю: происки это, мужики, всё происки.
– Чьи?
– А имперьялизьма... Его самого. – Крестный глядел круглым младенческим глазом: – Это он, падла, войну развязал.
– Дурак ты, дядя, – говорит летчик. – Свихнулся от водки.
Подхватили вещички – и на станцию. Едут в поезде, в окно смотрят.
– Ну, – говорит летчик, – как оно чего?
– Чаво, чаво – ничаво... Выпить охота.
Летчик подумал и говорит:
– Сосед, дело есть. Еще не всё пропито.
– Дело так дело... Мне ба бюллетень сперва.
– На хрена теперь бюллетень? Война всё спишет.
А Полуторка:
– Война так война. Нам всё нехуть.
В одну из ночей мне стало плохо.
Прихватило сердце, думал, не выберусь.
Достал пузырек с заветным нитроглицерином, отвернул пробку и в первый раз испугался. Нитроглицерин высох от несусветной жары.
Душной подушкой заткнуло горло. Сердце трепыхалось в тесном кулаке. Липкая испарина заливала лицо, грудь и плечи: я был приплюснут к раскаленной батарее. Отодвинуться некуда: на наре лежало семеро, каждый на боку, носом в чужой затылок. Ноги мои торчали под форточкой, и ногам было холодно, а голове – жарко. За спиной Вова-наркоман раскидывался широко, клал руку на мою голову. Я сбрасывал ее, а он опять клал. И так всю ночь: Вова-наркоман привык спать вольготно.
Я лежал на наре, лизал горлышко пузырька, языком пытался залезть в узкое отверстие, чтобы снять горький налет высохшего нитроглицерина. Потом сосал валидол, который дала медсестра. У валидола давно прошли сроки годности: ментола не чувствовалось, просто сладенькая конфетка.
Я лежал без сна на спине, а вокруг кашляла, хрипела, стонала, портила воздух, задыхалась в поту, духоте и вони камера номер три. А всего их было по коридору одиннадцать, и в каждой лежал такой же гусь, как я, и, значит, нас тоже было одиннадцать.
Два кандидата наук, математик, студент, юрист, вчерашний школьник, журналист, техник, писатель, два радиоинженера.
Не дрались, не ругались, жен не били, водку не пили, соседей не материли, вещи из дома не уносили...
А влипли!
И началось это с события простого, незначительного, за которым и не ожидалось столь удивительного продолжения.
Тринадцать человек пришли в приемную президента страны.
Тринадцать человек хотели знать, почему их не выпускают в Израиль.
И сроки, которые осталось ждать.
К ночи они воротились домой, избитые и окровавленные.
Они рассказали, как их взяли прямо из приемной, посадили в автобус, отвезли в лес, в темень, за шестьдесят километров от Москвы и жестоко избили. Пьяные мужики в штатском – по трое, по пятеро на каждого, проламывали носы, сбивали с ног, окунали в кювет с ледяной водой, били ботинками по ребрам, по головам, по лицам, в пах. "Жиды проклятые!" "Жидовские морды!" "Бейте их, ребята! За это ничего не будет, только лишняя жалоба". В стороне стояла "Волга" с потушенными фарами, из нее наблюдали за событиями. Только один из штатских, ужаснувшись происходящим, бормотал потом в сторонке, что он не такой, как эти, фашисты, что у него много друзей-евреев, он никого не бил, он здесь случайно: жить-то надо... Во время избиения на лесной дороге остановился военный грузовик с офицером в кабине. Ему объяснили, что всё нормально: бьют евреев. Грузовик уехал. Потом они все уехали, и автобус, и "Волга", бросив избитых в темноте, в лесу, на снегу.
На другое утро в приемную президента пришли 25 человек.
На третье – 40.
Потом – за пятьдесят.
Когда милиция арестовала четверых из нас, остальные вышли на демонстрацию. В центре города. С желтыми звездами Давида на груди.
Мы шли мимо университета.
Мимо Госплана.
Мимо Большого театра, Метрополя, по площади Дзержинского.
Агенты сбегались со всех сторон и подстраивались сзади.
Прохожие останавливались и столбенели.
Ужас плескался в глазах встречных евреев.
"Жиды идут", – сказал кто-то. "Шерифы!" – заорал чумазый цыганенок, углядев шестиконечные звезды.
Нас не трогали: очевидно, не было команды. Нас даже не перехватили в подземном переходе: наверно, не успели. Плотным заслоном двигались позади агенты, отсекая от нас толпы прохожих.
На повороте к улице Куйбышева случилось неожиданное. Прямо на нас, почти вплотную, выскочил из-за угла маленький человечек в потертом светлом плащике, в зимней шапке-ушанке, с лицом белым, морщинистым, старческим. Был он, наверно, не стар, просто потрепан жизнью, выглядел подростком с пожилым лицом.
Человечек взмахнул руками, и перед ним развернулся плакат – рулон бумаги с лохматой бечевкой. Он накинул бечевку на шею, вздернул кверху голову и шагнул вперед, как на амбразуру, с плакатом на груди, слепой и отчаянный, весь напружинившийся, закостеневший, уже мертвый, будто пулями изрешеченный. На плакате было написано: "Брежнев! Не обагряй руки кровью! Даже животные не убивают детей..." И еще какое-то слово, внизу, которое никто не успел прочитать.
Человечек прошел мимо нас, демонстрируя неизвестно что, неизвестно кому, и сразу за нашей колонной наткнулся на заслон агентов. Они рванулись к нему, сомкнулись группой, и человечек исчез. Будто его и не было. Не будь нас, он бы сумел пройти свои сто метров, чтобы хоть кто-нибудь увидел его и прочитал плакат. Сколько он, наверно, готовился, сколько времени не мог решиться! Увидели его только мы, тоже демонстранты, и плакат прочитали одни мы.