Однажды они отправилась вместе с ее глупенькой, вечно хихикающей подружкой Минной на прогулку за город. Они вели беседу о новых книгах, о которых он понятия не имел, о том, что часто идет дождь, о будущем Директории в Париже. Йоханна часто отвечала, даже не дав ему договорить. А он думал при этом, как бы ему ее обнять и повалить на землю, и точно знал, что она читает его мысли. А тогда к чему все это притворство? Оказалось, никак нельзя без него обойтись: когда он нечаянно коснулся ее руки, то тотчас же низко поклонился, как это обычно делали благородные господа, а она сделала книксен. На обратном пути он обдумывал, наступит ли однажды день, когда люди будут общаться друг с другом без обмана. Но прежде чем ему пришло в голову что-либо путное, он неожиданно понял, как можно решить любое треугольное уравнение. Дрожащими руками Гаусс нащупывал свой блокнот, но оказалось, что он забыл его дома, и до ближайшей харчевни шел и тихо бормотал себе под нос формулу, а там, наконец, вырвал у кельнера из рук грифель и записал ее на скатерти.
С этого дня он больше не покидал квартиры. День переходил в вечер, вечер в ночь, а ночь вбирала в себя слабый свет ранних часов суток, пока утро еще не перешло в день, словно таков был распорядок вещей. Но на самом-то деле он таким не был, не успеешь оглянуться, а смерть уже тут как тут, надо торопиться. Иногда приходил Бартельс, приносил еду. Иногда приходила его мать. Она гладила сына по голове, смотрела на него затуманенными от любви глазами и краснела от радости, если он целовал ее в щеку. Потом появлялся Циммерманн, спрашивал, не нужна ли ему какая помощь в работе, встречался с ним взглядом и, смущенно бормоча, уходил восвояси. Приходили письма от Кестнера, Лихтенберга, Бютнера и секретаря герцога, он не читал ни одного из них. Два раза с ним случился понос, три раза болели зубы, а однажды ночью прихватили такие сильные колики, что он подумал, ну все, конец, однако Бог не допустил, чтобы он тут и кончился. А в другой раз, ночью, ему открылась истина, что вся его работа и такая жизнь что-то абсолютно чуждое и ненужное само по себе, потому как у него нет друзей, и вообще никого, кроме матери, для кого бы он что-то значил. Но и это прошло, как проходит и все остальное прочее.
Однажды дождливым днем он завершил работу. Отложил перо в сторону, обстоятельно высморкался и потер лоб. И все воспоминания о последних месяцах мучительной борьбы, необходимости принятия решений и вечные сомнения и раздумья отошли в прошлое. Это были переживания кого-то другого, кем он был несколько минут назад, но не его теперешнего. Перед ним лежала рукопись, которую оставил тот, другой. Сотни страниц, исписанные мелким убористым почерком. Он листал их и спрашивал себя, как это он сумел такое сотворить. В памяти не осталось ничего — ни моментов вдохновения, ни озарений. Только работа.
Чтобы напечатать рукопись, ему пришлось занять денег у Бартельса, хотя у того и для себя почти ничего не было. А потом возникли еще трудности, когда он захотел вычитать корректуру после того, как страницы уже были набраны; глупый книготорговец просто не понимал, что никто, кроме самого автора, не в состоянии это сделать. Циммерманн написал герцогу, тот выдал немного денег, и Disquisitiones Arithmeticae[4] вышли в свет. Ему было чуть больше двадцати, а он закончил главный труд своей жизни. И он знал: сколько еще ни проживет, не сможет больше совершить ничего подобного.
Он написал письмо и попросил руки Йоханны, но получил отказ. Пусть он не обижается, писала девушка, просто она сомневается, что жизнь с ним может быть благотворной. У нее такое подозрение, что он пьет соки из людей своего окружения и забирает их жизни, как земля, которая набирается сил от солнца, или море, черпающее их из рек, и потому рядом с ним все обречено на усыхание и иллюзорность призрачного существования.
Прочитав ответ, он кивнул. Он ожидал именно такого решения, хотя и без столь пространного обоснования. Теперь у него оставалось еще только одно дело.
Путешествие было ужасным. Его мать плакала при расставании, словно он уезжал на другой конец света, ну, что ли, в Китай, а потом заплакал и он, хотя точно знал, что в Китай не поедет. Почтовый возок тронулся с места, с самого начала пути он был забит дурно пахнущими людьми, какая-то баба ела сырые яйца прямо со скорлупой, а мужик без остановки травил богохульные анекдоты, хотя смешно никому не было. Гаусс старался ничего не замечать, он углубился в чтение нового выпуска Ежемесячного информационного бюллетеня поощрительных фондов по субсидированию исследований в области географии и астрономии. В телескопе итальянского астронома Пиацци несколько ночей подряд появлялась планета-призрак и исчезала, прежде чем он успевал определить ее орбиту. Может, просто обман зрения, а может, и блуждающая звезда между внутренними и внешними планетами. Но вскоре Гауссу пришлось отложить журнал, солнце зашло, почтовый возок сильно качало, а, кроме того, пожиравшая сырые яйца тетка все время заглядывала ему через плечо. Он закрыл глаза. Какое-то время ему виделись марширующие солдаты, потом магнитные силовые линии по всему небосводу, потом Йоханна, а потом он проснулся. С мутного утреннего неба шел дождь, но ночь еще не кончилась. И было трудно себе представить, что наступят еще другие дни и другие ночи, по одиннадцати в отдельности и двадцать два в сумме. Какое ужасное путешествие!
Ко времени прибытия в Кёнигсберг Гаусс уже почти лишился чувств от усталости, болей в спине и скуки. Денег на гостиницу у него не было, так что он сразу направился в университет и попросил тупо уставившегося перед собой швейцара описать ему дальнейший путь. Как и все здесь, этот человек говорил на странном диалекте, улицы тоже выглядели чужими, а на вывесках магазинов и лавок он читал какие-то непонятные слова, да и еду в харчевнях нельзя было назвать едой. Он еще никогда не уезжал так далеко от дома.
Наконец он пришел по нужному адресу. Он постучал, после долгого ожидания ему открыл старый, насквозь пропыленный человек и сказал, прежде чем Гаусс успел представиться, что милостивый господин никого не принимает.
Гаусс попытался объяснить, кто он такой и откуда прибыл.
Милостивый господин, повторил слуга, никого не принимает. Он сам работает здесь так давно, что в это даже трудно поверить, но никогда еще ни разу не нарушил ни одного предписания своего хозяина.
Гаусс достал рекомендательные письма от Циммерманна, Кестнера, Лихтенберга и Пфаффа. Он настаивает на том, чтобы эти послания предстали пред очами милостивого господина!
Слуга не отвечал. Он держал рекомендации вверх тормашками и даже не взглянул на них.
Он настаивает на этом, повторил Гаусс. Он может себе представить, сколько назойливых посетителей приходит сюда и что нужно себя от них как-то ограждать. Но он, и это он заявляет со всей ответственностью, не из их числа.
Слуга обдумывал ситуацию. Его губы молча двигались, он не знал, как быть дальше.
Ах ты, боже мой, пробормотал он наконец, вошел внутрь и оставил дверь открытой.
Гаусс неуверенно проследовал за ним по короткому темному коридору в небольшую комнатку. Потребовалось какое-то время, чтобы глаза привыкли к полумраку, и он смог разглядеть занавешенное окно, стол, кресло, а в нем закутанного в шерстяной плед неподвижного человечка: толстые губы, выпуклый лоб, тонкий острый нос. Полуоткрытые глаза в его сторону не обратились. Воздух в комнате был такой спертый, что буквально нечем было дышать. Хриплым голосом Гаусс спросил, неужели это и есть профессор.
А кто же еще? сказал слуга.
Гаусс подошел к креслу и трясущимися руками вытащил один экземпляр своих Disquisitiones, где на первой странице написал слова уважения и благодарности. Он протянул книгу человечку, но тот не шевельнулся. Слуга шепотом попросил его положить книгу на стол.
Приглушенным голосом он принялся излагать суть дела. У него есть идеи, о которых он еще никому ничего не говорил. Ему, собственно, кажется, что евклидово пространство не является, как утверждается в Критике чистого разума, формой нашего восприятия как такового и лежит тем самым априори вне опыта, скорее всего, это лишь вымысел, прекрасная мечта. Истина — вещь довольно таинственная. Аксиома, что две заданные параллельные линии никогда не пересекаются, не была никем доказана: ни Евклидом, ни кем-то еще. Но сие, кто бы что по этому поводу ни говорил, еще не столь очевидно! Он, Гаусс, предполагает, что в аксиоме что-то не сходится. Может, и параллельных линий-то никаких нет. Может, пространство даже допускает, что если есть линия и точка на ней, то через одну эту точку можно провести бесконечное множество разных параллелей. Одно только не вызывает сомнений: пространство само по себе складчатое, искривленное и очень причудливое.