Вдали, над Сотниковом, медленно темнело небо. Слабая звездочка появилась над Рождественским монастырем, и о. Петр, будто получив от нее тайный знак, с невыразимо горьким чувством вдруг понял, что ему никогда уже не суждено вернуться домой, обнять Аннушку и приголубить рожденного ею сыночка. Ему суждено отныне таиться и бегать, как некогда бегал и скрывался от Саула Давид, – с той, правда, разницей, что на месте Саула была теперь овладевшая Россией безжалостная, расчетливая и лживая власть.
И, пав на колени, он взмолился: «Боже! Милостив буди, мне, грешному! Спаси и сохрани рабу Твою Анну, во чреве носящую… Спаси и сохрани чадо наше и даруй ему в жизни его превысшие из богатств – крепкую веру, неунывающее сердце и любовь к правде Твоей…» Как никогда раньше, он ощущал близость Творца. И с трепетом восторженного ужаса, отчаяния и надежды, глядя в небо, на котором все ясней и ясней разгорались звезды, он повторял: «Боже! Милостив буди мне, грешному!» От бездонной, затягивающей выси кружилась голова. Плоть его стала вдруг невесома, он взлетел. Над старицами, в которых, радуясь теплому летнему вечеру, играла рыба, над выпасом, откуда пастух гнал огрузневшее стадо, над онемевшей колокольней Успенского собора – он летел к своему дому, и сердце его заранее переполнялось счастьем от скорой уже встречи с дорогими людьми. Жену он увидел на крыльце. Под стареньким платьицем у нее округло вздымался живот. «Аннушка! – протянул он к ней руки. – Любовь моя вечная!» Но с холодным выражением, как на чужого, взглянула на него она. И в открытую дверь дома, попятившись, крикнула: «Папа! Идите сюда! Тут какой-то человек пришел…» Шарканье старых папиных ног услышал о. Петр, а затем и сам старец Иоанн встал на крыльцо рядом с Аннушкой и спросил: «А чего тебе, мил человек, надобно?» – «Папа! Аня!» – метнулся к ним о. Петр, но дверь захлопнулась, и он напрасно стучал и умолял отворить.
Он сидел, привалившись спиной к теплому стволу сосны, и ничего не видящими, влажными от нечаянно пролитых слез глазами смотрел перед собой.
В Юмашевой роще тем временем сгущалась темнота, старицы внизу почти скрылись в белесом тумане, и где-то в прибрежном ивняке, устраивая свое семейство на ночь, взволнованно крякала мать-утка. Вглубь, за горизонт, уплывал нежно-фиолетовый край неба, весь остальной его свод наливался темной, отдающей в черноту синевой, на которой все яснее вырисовывался ковш Большой Медведицы. Отец Петр встал, надел котомку и краем рощи не спеша двинулся к мосту. И на его середине еще издали приметил едва различимых в опускающейся на землю ночи трех человек с винтовками за плечами, обрывки их разговоров слышал в глубочайшей тишине засыпающих лугов и видел красный огонек цигарки в губах одного из них. Затем цигарка пошла по кругу, и уже третий страж, докурив, ловко выщелкнул ее за перила моста, где после долгого полета она отразилась и погасла в черной воде. Укрывшись за сосной и подождав еще, наверное, час, о. Петр решился. Пора. Ночь летняя, темнее не будет. Он снял со спины котомку, стянул сапоги, разделся, отвязал конверт с Завещанием от цепочки креста и после недолгого размышления пристроил его на голове, плотно надвинув на нее кепку. С котомкой в одной руке, узлом одежды – в другой, он крадучись спустился по влажной от выпавшей росы траве к берегу. Брод был где-то здесь, неподалеку от моста. Но перед тем, как вступить в воду, в мановение ока он вдруг представил раскинувшийся на семи холмах роскошный город, изнывающий от жестокости, безумия и ужаса. И человека представил, лет уже преклонных, поспешно покидающего город; и повстречавшегося с ним другого человека в белых одеждах, который шел, едва касаясь земли. «Раввуни! – со слезами счастья воскликнул старец. – Камо грядеши?» – «В Рим, – услышал и опечалился он, – чтобы принять страдания вместо тебя».
«Камо грядеши, Господи?» – в шаге от воды шепотом вопросил о. Петр. «В Сотников, чтобы пострадать вместо тебя», – был ему ответ реки, лугов и неба. Он едва не повернул назад, в Рим ли, в Сотников ли – туда, где по его следу пустили умелых ловчих, где его ищут, готовы схватить, бросить в тюрьму, убить. А не найдут – волчьей хваткой вцепятся в брата, папу, в Аннушку ненаглядную… Он прикусил губу, чтобы не застонать от муки, раздирающей душу. Апостол вернулся и был казнен; у него же отнята возможность погибнуть самому, а вместо нее дан долг сохранить для России последнее слово Патриарха. «Камо грядеши…»
Он осторожно вошел в воду и замер, прислушиваясь. Наверху кто-то протяжно, с хрустом в челюстях зевнул и сквозь зевоту признался в желании завалиться и поспать хотя бы часика три. Кого мы тут на хрен караулим? Поп, говорят, сбежал какой-то. Его и ловим. Отец Петр вздрогнул, но не от холода: вода в Покше и ночью была теплой. Сам бы этот Гусев-жидяра и ловил… А то дрыхнет на перине. Он не дрыхнет. Он молодую девку – монашку из монастыря взял и ей, счас, небось, вжаривает по самое по некуда. Наверху завистливо вздохнули. Целка, небось, была. Один из часовых закурил, закашлялся, сплюнул и усомнился. В монастырь, что ли, только целок берут? Обязательно. Им попы отпущение грехов через это дело делают. Вот Гусев и отпускает ей без передышки. На мосту заржали.
Под их похабщину о. Петр добрался до середины реки. Вода поднялась ему по грудь, еще через пару шагов стала вровень с подбородком, и он со страхом подумал о Завещании. Не дай Бог, накроет с головой. Тут в песчаном дне под ногу ему попалась ямка. Он шатнулся, шумно плеснув водой, и замер, не дыша. Помоги, Господи! Он даже котомку и узел с одеждой тихонечко опустил в реку. Одежда мокрая – полбеды. А вот коли заметят – тогда пиши пропало. Отзываясь на плеск воды, на мосту грозно клацнули затворами, затопали сапогами, заговорили, но вскоре угомонились. Рыба сиганула здоровая. Мужик один местный сказывал, в этой Покше щуки немереные. Агромадные, ровно акулы. Отец Петр усмехнулся. Щуки! Да еще громадные! У нас в Покше щурята шныряют, карась водится с окунем, подлещик, налим забредает, да в двух-трех местах, где летом с утра до вечера пропадают ребятишки, – раки. Какие щуки в тишайшей нашей речке. Вы сами щуки хищные, Господом посланные нам в наказание. Уж и винтовки изготовили палить без пощады в невинного человека – только потому, что он служит у алтаря и по долгу, принятому вместе с апостольским рукоположением, сказал правду о звериных повадках нынешней власти. Несчастного звонаря мучительной смерти предали, и меня погубить хотите. Он медленно брел поперек течения, все ближе подходя к противоположному – высокому – берегу и заранее пытаясь высмотреть местечко, где можно было бы бесшумно и скрытно выбраться из воды. Везде, однако, ему казалось слишком круто.
Наконец, он отыскал в прибрежных кустах тропу, осторожно, будто на тонкий лед, вступил на нее и с отчаянием обнаружил, что если тот берег был песчаный, то этот – глинистый. Мокрые босые ноги тотчас заскользили по нему, и о. Петр чудом не скатился вниз, в Покшу. Бросив котомку, с ужасным шумом упавшую в кусты, он ухватился за ветку старой вишни. Осыпав о. Петра ягодами, изменнически зашумело и спасшее его от падения дерево.
«Какая там сволочь?!!» – в три глотки заорали с моста, и тут же в ночной тишине страшными громами прогремели выстрелы: один, второй, третий… И еще один. И еще. С каждым из них у о. Петра падало сердце. Как Адам, в наготе своей плоти он оказался в саду, – но не голос пекущегося о нем Бога слышал он, а громы, несущие ему смерть. Какая-то из пуль противно и громко хлюпнула в воду – точнехонько туда, откуда только что выбрался о. Петр. Три с леденящим посвистом ушли вдоль реки, зато пятая пролетела в губительной близости и впилась в ствол вишни, за ветвь которой держался о. Петр. Ягоды опять посыпались на него. «Господи, помилуй!» – только и мог прошептать он, перекреститься же был не в состоянии: правой рукой все еще держался за ветку, в левой был отяжелевший от воды узел с одеждой.
Он так и стоял, боясь шелохнуться, хотя комары донимали сверх всяких сил. На мосту – он слышал – каждое слово пересыпая густым матом, решали, резон ли им пройти берегом Покши и заглянуть в сад в поисках беглого попа. Да его, небось, и след простыл. Ищи ветра в поле. Был поп – и нет. Утек. На чертях от красной гвардии уехал. Но среди трех был там один со скрипучим голосом, которого о. Петр возненавидел всем сердцем. А вдруг мы его, суку долгогривую, подранили? И он сей момент издыхает где-нибудь в траве? Добьем… его мать… и товарищу Гусеву доложим: не дали врагу уйти. Нам благодарность. Ну ты, Петька, герой службы. Одно слово – хохол. За энту ночь мы свой стакан и так заслужили. А поп навряд возле моста через речку пойдет. Его здесь и не было вовсе. Зверек какой в саду пошумел, а мы давай пулять: поп! поп! «Вы, хлопчики, маху даете, – сказал ненавистный о. Петру скрипучий голос. – Я нутром чую, он это был. И уйдет – как пить дать, уйдет».
Бойцов, похоже, вскоре сморил сон, разговоры на мосту затихли. Подождав еще некоторое время, о. Петр осторожно отпустил ветку вишни, присел на корточки и, помогая себе освободившейся правой рукой и со стороны представляя собой странное существо о трех лапах, стал карабкаться вверх по тропе. Минут через пять он оказался на задах двора Виктора Ивановича Цыганова, лесничего Юмашевой рощи. Из конуры, гремя цепью, вылезла и залаяла на него тощая собачонка. «Тихо, тихо», – умоляюще попросил ее о. Петр, и она, поворчав, стихла, будто бы отозвавшись на его просьбу. Затем скрипнула дверь, и на пороге избы показался сам Виктор Иванович – в белой рубахе и в белых же подштанниках, в предрассветных сумерках похожий на привидение, но с берданкой в руках.