Глядит с Небес и не нарадуется: вот народ мой возлюбленный, второй Израиль, взамен отпавшего первого. А какая может быть Святая Русь без Слова Божьего в сердце! В руках Евангелие, а в душах – пустота. Во Христа крестились, но во Христа не облеклись. Читай, мать Лидия, Иеремию и плачь вместе с ним – о монастыре разоренном, о сестрах поруганных, о фарисействе, давно, словно червь, подтачивавшем Церковь и вместе с ней – Россию. Читай и плачь, ибо пришел зверь нас погубить!
– Петенька! – звенящим голосом воскликнула Аня. – Ты зачем…
В дверь громко постучали. У о. Петра упало, вздрогнуло и заколотилось сердце. Стук повторился.
– Ступай, – велел он жене, – отвори.
– Господи, помилуй! – она перекрестилась, вышла и вернулась вместе с молоденькой послушницей Рождественского монастыря.
– Валентина? – удивилась игумения. – Ты чего явилась?
– Батюшку… – опустив голову, едва слышно ответила та, – отца Петра… сейчас придут… заарестовывать.
Отец Петр тотчас глянул на жену: у той в лице не было ни кровинки. Горло у него перехватило.
– Аннушка! – сдавленно крикнул он.
Побелевшими губами она успокаивающе ему улыбнулась.
Мать Лидия поднялась из-за стола.
– А откуда взяла?
– Полы мыла… у Гусева в доме, – по-прежнему не поднимая головы и теребя пальцами край платка, говорила послушница – теперь, правда, уже бывшая. – Туда человек прибежал… и про о. Петра… про его проповедь им все сказал… Гусев тогда велел: в тюрьму, говорит, его, а там посмотрим…
Она еще не кончила сбивчивый свой рассказ, а мать Лидия уже распоряжалась.
– Ты, матушка, – указывала она Анне, – быстренько ему в дорогу еды какой-нибудь. А ты, батюшка, – повернулась игумения к о. Петру, – одна нога здесь, другая – там… Бери, чего тебе надобно, и чтоб через пять минут духу твоего здесь не было!
– Через городской мост, батюшка, не ходите, – робко молвила Валентина. – Часовые там…
Отец Петр собрался в миг. В пакет с Завещанием Тихона была у него продета суровая нитка, которую он тотчас примотал к цепочке от нательного креста. Давно, наверное, поджидал он этого часа, давно был готов к тому, что рано или поздно явятся к нему сатанинские детки и захотят увести с собой – то ли в тюрьму, то ли сразу на казнь, и давно, должно быть, тайно жила в нем мысль о предстоящем ему побеге из родного дома. Наготове оказались у него брюки, косоворотка с плетеным ремешком, пиджак и кепка. В таком обличии и вышел на заднее крыльцо, где уже поджидала его Аннушка с увесистой котомкой.
– Другой ты какой-то, Петенька… – увидев его, едва не отшатнулась она.
– Чужой, что ли? – он положил ей руки на плечи.
– Ты мне чужим не был никогда и никогда не будешь, – подняв лицо к его лицу, шепнула она. – Храни тебя Господь, Петя.
– Я ненадолго, Аннушка, – он уже спустился с крыльца. – Дня три… Они уйдут – и вернусь.
– Иди, иди! – крестным знамением провожала она его. – Где устроишься – дай знать!
Он вдруг остановился, единым махом взлетел на крыльцо и обнял ее, бесценное свое сокровище.
– Любовь ты моя, – невнятно и горячо говорил он, осыпая поцелуями все ее лицо, навеки родное. – Были мы с тобой всегда вместе, так и пребудем! Любил я тебя, когда в жены звал, так и сейчас люблю всей душой моей… Голубка моя единственная!
– Иди, Петенька, – отталкивая его, простонала она. – Иди, Христа ради…
Он спрыгнул с крыльца.
– Себя береги, Аннушка! – крикнул ей напоследок. – Сыночка нашего…
Был только пятый час дня, и еще высоко над вершинами сосен Юмашевой рощи пылало слепящее жаркое солнце. Град Сотников с его домами, садами, в нынешнем году уродившими небывало крупную, темную снаружи, а изнутри просвечивающую алой мякотью вишню, сараями, банями, у особенных любителей уже закурившихся белыми дымками, весь был пронизан льющимся с безоблачного неба нестерпимо-ярким светом. Отец Петр шел задами, кое-где перемахивая через низенькие, ветхие заборчики, сворачивал в памятные с детства проулочки, в одном дворе нарвался на какую-то особенно яростную собаку, норовившую по крайней мере располосовать ему штанину, в другом лицом к лицу столкнулся с теткой Анфисой Устиновой, опустившей на землю корзину с вишнями, со стонами и охами разогнувшуюся и вдруг увидевшую перед собой священника – но в виде, ему совершенно неподобающем! Перекрестившись толстой белой рукой, дикими глазами уставилась она на о. Петра. Тот приложил палец к губам – помалкивай, тетка Анфиса, и махнул через повалившуюся изгородь в соседний двор. Вскоре он оказался на окраине города, в маленькой, душной сосновой рощице. За ней был пустырь, за пустырем – дорога из Красно-озерска, обрывавшаяся в Сотникове, как на краю света, а уж за ней почти сразу поднимались громадные золотые сосны Юмашевой рощи. Туда-то и метил о. Петр. Из рощи, дождавшись темноты, по недавно построенному большому мосту можно было перейти Покшу или же – если на нем будет стража – спуститься к реке, пересечь ее вброд, выбраться на противоположный высокий берег, сплошь заросший старым вишневым садом, и, миновав деревеньку Высокая, лугами двинуться к Сангарскому монастырю, ныне почти опустевшему.
В монастыре он надеялся застать о. Гурия, старца, папиного ровесника, тому назад лет, наверное, пятнадцать служившего в Сотникове вторым священником в Успенском соборе. С папой он дружил. В воскресенье, отслужив, собирались семьями – либо в доме у Боголюбовых, либо у о. Гурия и после рюмочки чýдно пели про Кудеяра-разбойника, в котором с Божьей помощью однажды пробудилась совесть (вдруг у разбойничка лютого совесть Господь пробудил, вспомнил и улыбнулся о. Петр), и он с ужасом глянул на свои злодейства. Что раньше почитал он удалью – предстало пред ним в истинном своем свете насилия над честным народом; что мнилось храбростью – оказалось всего лишь злобным куражом; что прельщало богатством – в том вдруг увидел он только прах и тлен. Мыслимо ли ему было после такового прозрения оставаться в прежнем своем разбойничьем звании? Само собой, он бросил злодействовать, покаялся и подался в обитель замаливать грехи. Слезы наворачивались, так пели душевно и так трогала сердце история раскаявшегося разбойника. И уж совсем разрывалось от счастливой муки сердце, когда они запевали «Царица моя преблагая…» Ах, в самом деле: кто еще обогреет милосердной любовью? Кто будет неустанно умолять Сына и Господа простить заблудшему человеку его грехи, дурные помыслы и страсти? Кто отдаст себя в вечное пристанище всем сирым? Только Она – Богородица и Матерь Света.
Когда у о. Гурия умерла жена, он постригся, стал в Сангарском монастыре монахом и вряд ли по старости и немощам покинул его вместе с большинством насельников, не пожелавших быть очевидцами разгона обители и ушедших в мир за лучшей долей. Где только они ее отыщут…
Первым препятствием для о. Петра стала дорога и поставленная на ее повороте в город будка. При прежней власти в ней покойно подремывал герой турецкой войны Никита Павлович Моргунов в латаном-перелатаном кителе, однако с тремя «Георгиями», шашкой и старой берданкой. Раба Божьего Никиту лет уж, наверное, шесть или семь как отпели и похоронили, и опустевшую будку лишь по старой памяти горожане называли «моргуновской». Теперь ее заняли три архаровца из отряда Гусева-Лейбзона, преимущественно дувшиеся в «очко», но время от времени выходившие на дорогу и начальственными взорами оглядывавшие проезжающие в обе стороны повозки. Дождавшись, пока они появятся, помаячат дозорными столбами, а потом снова усядутся за карты, о. Петр, как заяц, по следу которого с лаем несется свора борзых, перебежал пустырь, вступил на дорогу, но вынужден был остановиться перед мчащейся во весь опор двуколкой. «Гляди – батюшка!» – услышал он оттуда изумленный возглас, но в ответ лишь махнул рукой и легкой рысью припустил к спасительным соснам Юмашевой рощи.
Минут через пять он был уже глубоко в лесу. Поверху шумел ветерок, внизу было тихо и жарко. Отец Петр вытер платком взмокшее лицо, снял кепку и принялся на ходу отбиваться ею от налетевшей на него тучи комаров. В овраге, по дну которого, перекатываясь с камня на камень, с невнятным и нежным лепетом бежал ручеек, о. Петр умылся, глотнул прохладной воды и глянул вверх. Здесь, в овраге, уже копился вечерний сумрак, но сквозь зеленые вершины сосен по-прежнему сияло ослепительно синее небо.
Он еще раз глотнул из ручья и, отыскав в густой траве едва заметную тропинку, прошел подросший под вековыми соснами мелкий березнячок и оказался на краю круто уходящего вниз песчаного обрыва. Чистым серебром отливали под ним на солнце две старицы, по берегам поросшие редким ивняком, чуть подальше в зелени лугов проблескивала Покша, далеко впереди и слева дрожали в солнечном мареве башни и колокольня Сангарского монастыря, а правее, за выпасом и огородами, верстах, наверное, в двух лепились по склону пологой возвышенности дома града Сотникова. Храмы града видны были: Рождественского монастыря, Успенский, родная Никольская церковь, кладбищенская во имя преподобного Сергия Радонежского, чей маленький золотой куполок едва мерцал в густой листве поднявшихся вдоль ограды старых лип. У о. Петра перехватило дыхание. Боже! Отчего не внемлет человек великой красоте устроенного Тобой мира? Отчего его сердце не трепещет в восторге? Не изнывает в бесконечной благодарности Тебе – Творцу, Создателю и Отцу? В самом деле, коли бы Ты ни был всепрощающе-добр к созданной Тобой твари, разве соделал бы ее владельцем наследства, дивного в каждой черте его! Разве сияющим в неизбывной ласке небом, шелестом трав, тихими водами стариц, вековой сосной и слабой былинкой, всем поистине райским садом, который насадил Ты на земле, не хочешь Ты сказать человеку, что сей мир дан ему для радости и добра? А человек? Добр ли он к ближнему своему? Радуется ли радостью своего соседа? Отвергается ли нечистых помыслов? Сторонится ли злого? Укрывает ли гонимого? Привечает ли бедного? Лечит ли душу красотой сотворенного Тобой мира?