В подъезде, покинув лифт этажом раньше, он еще раз проверил, внюхался: пахнут руки? Пахнет одежда? Пахнет пасть? Поменьше? Да нет, в тепле еще больше завоняет, проскользнуть бы, не касаясь, может, спит? Грабительски тишайше орудуя ключом и придавая лицу омерзительное радушие слизняка, пьяного труса – не было сил держать голову прямо… жена, сонная, теплая, в новой, не видел раньше, майке, тихонько выбралась из спящей детской комнаты и уткнулась, ища губами его наискось вывернувшееся позорное лицо, и прошептала с пионерской серьезностью:
– Я тут подумала. У меня не было, нет и никого не будет, кроме тебя, – и вцепилась покрепче, словно отдала что-то ему сильное свое и теперь одной ей не устоять.
На дрожащих ногах, щупальцах он вполз в ванную, скинул одежду в грязное белье, джинсы на самое дно, еще раз поскреб пятно – вдруг не заметят, не будут же разглядывать, загружая стиральную машину, – и согнулся под душем, и не мог согреться (слабый, что ли, напор или моются соседи), убавлял холодную, горячее и горячее – все прошло, но ничего не смывалось. Он стоя ждал, искал: где? Но ничего не смывалось. Он постепенно понимал: ничего не изменилось, ничего не изменить, ничего не изменится в тесной квартире, под ребрами на кривых, коленчатых ногах, в прямоугольной, душной ванной, в малогабаритной трешке, в восьмиэтажном кирпичном доме шестидесятых годов, городе, выстроенном из лохмотьев собственной кожи, куске зеленой и черной земли, пылинке в пустоте мрака, навязанной пошло и бессильно вселенной, – морщины продолжаются, он скоро умрет; горячая вода близилась к кипятку и почти нестерпимо нагревала кожу, но его не меняла – его, этот кусок, понимающий себя, ничего не изменит, он останется такой и еще хуже, он чуял, как с чугуном на ногах опускается на топкое дно…
В темной комнате – они собирались назвать ее кабинетом, на полу он плакал и шептал жене: «Спаси меня! Спаси меня!» В ответ на встревоженное, птичье: «Что с тобой?» – «Мне плохо». Как это в детстве получалось – говорить правду, и важным было научиться говорить – слова могли все: облегчить душу, убить смерть… Он плакал: «Спаси меня!», без желания спастись, не то чтобы совсем без желания, а зная, родившись с этим знанием: спастись, уклониться невозможно – говорил потому, что так полагалось, когда-то так было «надо», прежде это что-то означало, еще фаст-фудом не выжгли этот инстинкт… «Спаси меня!» и целовал ей руки, жена смотрела в его лицо, целовала в глаза и шептала наугад, как будут расти дети, строиться дома, сбываться мечты, про растянувшееся лето, и, если бы он успел поймать, он закричал бы: все размывает вода, все побеждает вода – не песок, не пламя, не космос – вода, которая проникает повсюду, смывает все и побеждает все – ты не можешь ее поймать, не можешь остановить, она все уносит, вода уносит все.
У нас есть фотографии Ольги – Овсяников неделю ломался (принимаю экзамены), и в четыре у Ваганьково, я буду в зеленом. Ниже меня, щуплый, лобастый, с богатой мимикой поднимающихся бровей, еще черноволосый, прилизанный.
– Долго ждете? Я зашел в церковь.
– Дойдем до могилы?
– Боюсь. Мне Ираида запретила с вами встречаться. Я отдал фотографии, он проглядел – такие есть, но взял, промямлив:
– Отдам Ираиде.
Он не хотел оставаться на кладбище, боясь случайной встречи или слежки, мы сделали круг по центральной аллее, и он скорым шагом вывел меня за ворота; мы ходили взад-вперед вдоль кладбищенского забора, вдоль рева и смрада, он оправдывался:
– Ираида всегда была такой. Если что-то решит – должно выполняться. Мы так и называли ее – «Железный Феликс».
– Может быть, вы мне расскажете, зачем с Ольгой встречался Щукин?
– Об этом ходило много темных слухов. Зачем звонил ей… Зачем встречался… – и замолк.
– Когда видели Ольгу в последний раз?
– Встретились… Проводил до дома, – и сделал важное для него уточнение, – на такси. Оля сказала: через две недели приедет мама – давай все вместе увидимся. И звонит Ираида. Я так обрадовался: наконец-то, мы с Олей так вас ждали! А она мне сказала…
– Вы знаете что-нибудь про записку, которую нашли…
– Не было никакой записки.
– И про похороны…
– Множество народа. Мы шли с Ираидой под руку по льду, – он словно вступал в официальные права, их распределяла Олина мама.
– Когда вы жили вместе, вы понимали, что Вознесенская больна?
– Она не болела! Однажды Оля мыла окно и упала, головой на паркет… А соседка напротив, что помогала по хозяйству, есть готовила, заметила что-то неладное, звонила, звонила, а потом открыла дверь, ей оставляли ключ, – накручивал он недостоверные детали. – После этого попала в больницу, привыкла к лекарствам.
– Что больше всего ценила в мужчинах?
– Получается, что талант, – с ноткой разочарования протянул он.
– Помните Мезенцова?
– Какую-то синюю рубашку.
– Оля знала, что у Мезенцова возникли какие-то отношения с ее лучшей подругой?
– Она узнала, что… у них…
– Вас прозвали Лямун? Он довольно рассмеялся:
– Сашка Холмянский придумал, когда я съездил на стажировку в Египет… Мы прожили год. Срывались и ехали в Таллин, в Киев! – причем…
– Ночью сбежали из пансионата на Клязьме, – подсказал я.
– Да! – Шли дальше, и он улыбался.
– Быстро прошло время?
– Быстро прошла жизнь.
* * *
– Почему Оля так поступила с вами?
– Я просто сам – с таким напором… Она мне так понравилась, провожал ее каждый день, заходил… Ираида предупредила: я через месяц уезжаю, поэтому, если хотите расписываться, давайте сейчас. Мы с Олей переглянулись: давай! Свадьбы играли две – партия Петра Петровича праздновала в «Праге», а не в «Пекине», как вам сказали… Партия Ираиды отмечала дома. Оля сама понимала, что это ненадолго, – сказал он мимоходом, словно проходя мимо заборной доски, ничем не отличимой от соседних. – Писала мне в Африку. Веселые письма! «Села играть в карты с трехлетним клопом, а он уже мухлюет!»
– Когда она подружилась с Р-овым? Он усмехнулся моему «подружилась»:
– Когда я уехал в Африку, все и началось.
– И при этом вы вспоминаете ее с теплотой. – Я не мог сказать «ты ее любишь».
– В аэропорту меня встретила Ираида на черной «Волге», привезла мою мать и прямо в машине сказала, почему Оля не приехала ко мне в Африку. И что теперь Оля хочет развестись, надо завтра же встретиться на квартире у бабушки, у Муцы, – чеканил он, подлинно донося беспощадно-железную интонацию. – И все решить. – У меня вдруг сделались ватными ноги, и я заново оглядел клиента – память о девушке, умершей тридцать лет назад, – все, чем он жил, цена его жизни, Ираида умела его отлучить, потому что сама короновала, вот почему он так ее боится. – На встрече Оля как-то весело и просто все объяснила. Как-то очень достойно.
– И вы ее простили. Овсяников подумал сперва:
– Простил, когда так получилось… Когда… она умерла.
– Оля общалась с бабушкой – Анастасией Владимировной?
– Наверное. У Петровой, помню, какие-то веера, платья из Японии.
– Из Китая.
– Ее портреты маслом. Еще помню: Оля танцует, а Петрова смотрит. Величавая старуха. Типа Гоголевой, Пашенной.
– Вы слышали: Петрова любила человека по фамилии Уманский?
– Нет.
– А еще была такая история: на Большом Каменном мосту мальчик застрелил девочку и сам застрелился…
– Ничего не слышал. Видите? Вон старуха переходит дорогу?
Я напрягся: откуда у нас общие знакомые? Высокая, согбенная, короткие, седые…
– Вот такая была баба Настя. И здесь – без надежды…
– Вас подвезти?
– Нет-нет, я до метро. Надо пройтись. Подумать.
О чем ты будешь думать сейчас? Уже пожимая руку, мне захотелось вытащить его оттуда, из морока, отрезвить:
– Но у вас, потом… как-то сложилось?.. Появилась семья?
– Да. Да, – он счастливо и перекошенно улыбнулся, запрокинув голову, удивленно пробормотал: – И дочка больше похожа на Олю, чем на меня.
Я почуял: ничем ему не помогу. Или он мне уже ничем не поможет.
Последний раз в жизни я увидел Лямуна из окна такси – переводчик, ветеран арабо-израильской войны, рыцарь в нелепой защитной рубашке, пересидевший соперников над могилой, раб, шел мимо торцов пятиэтажек через дорогу от «Мострансагентства» в сторону метро «Улица 1905 года» – время его не видело, а мне предстояло доказать его несуществование; я передернулся от растекшегося по спине озноба и подумал о другом, отгоняя страх, – еще есть Р-ов, про «дальше», «если» и «потом» я не думал – я на службе; таксист вслушался в радио и презрительно хмыкнул:
– Во дебилы! Все сводят ко второй чакре! Я переплатил ему полтинник.
Соседи шевелились, приходилось ждать, я попросил поменьше света, и каждый расположился в своем углу.
– Сейчас я тебя покормлю.
– Я не буду.
– Ты где-то ел? – В смысле: «Тебя кто-то кормит?»
– Нет.
– Тебе постелить?