– Когда она подружилась с Р-овым? Он усмехнулся моему «подружилась»:
– Когда я уехал в Африку, все и началось.
– И при этом вы вспоминаете ее с теплотой. – Я не мог сказать «ты ее любишь».
– В аэропорту меня встретила Ираида на черной «Волге», привезла мою мать и прямо в машине сказала, почему Оля не приехала ко мне в Африку. И что теперь Оля хочет развестись, надо завтра же встретиться на квартире у бабушки, у Муцы, – чеканил он, подлинно донося беспощадно-железную интонацию. – И все решить. – У меня вдруг сделались ватными ноги, и я заново оглядел клиента – память о девушке, умершей тридцать лет назад, – все, чем он жил, цена его жизни, Ираида умела его отлучить, потому что сама короновала, вот почему он так ее боится. – На встрече Оля как-то весело и просто все объяснила. Как-то очень достойно.
– И вы ее простили. Овсяников подумал сперва:
– Простил, когда так получилось… Когда… она умерла.
– Оля общалась с бабушкой – Анастасией Владимировной?
– Наверное. У Петровой, помню, какие-то веера, платья из Японии.
– Из Китая.
– Ее портреты маслом. Еще помню: Оля танцует, а Петрова смотрит. Величавая старуха. Типа Гоголевой, Пашенной.
– Вы слышали: Петрова любила человека по фамилии Уманский?
– Нет.
– А еще была такая история: на Большом Каменном мосту мальчик застрелил девочку и сам застрелился…
– Ничего не слышал. Видите? Вон старуха переходит дорогу?
Я напрягся: откуда у нас общие знакомые? Высокая, согбенная, короткие, седые…
– Вот такая была баба Настя. И здесь – без надежды…
– Вас подвезти?
– Нет-нет, я до метро. Надо пройтись. Подумать.
О чем ты будешь думать сейчас? Уже пожимая руку, мне захотелось вытащить его оттуда, из морока, отрезвить:
– Но у вас, потом… как-то сложилось?.. Появилась семья?
– Да. Да, – он счастливо и перекошенно улыбнулся, запрокинув голову, удивленно пробормотал: – И дочка больше похожа на Олю, чем на меня.
Я почуял: ничем ему не помогу. Или он мне уже ничем не поможет.
Последний раз в жизни я увидел Лямуна из окна такси – переводчик, ветеран арабо-израильской войны, рыцарь в нелепой защитной рубашке, пересидевший соперников над могилой, раб, шел мимо торцов пятиэтажек через дорогу от «Мострансагентства» в сторону метро «Улица 1905 года» – время его не видело, а мне предстояло доказать его несуществование; я передернулся от растекшегося по спине озноба и подумал о другом, отгоняя страх, – еще есть Р-ов, про «дальше», «если» и «потом» я не думал – я на службе; таксист вслушался в радио и презрительно хмыкнул:
– Во дебилы! Все сводят ко второй чакре! Я переплатил ему полтинник.
Соседи шевелились, приходилось ждать, я попросил поменьше света, и каждый расположился в своем углу.
– Сейчас я тебя покормлю.
– Я не буду.
– Ты где-то ел? – В смысле: «Тебя кто-то кормит?»
– Нет.
– Тебе постелить?
– Все равно не засну. Освободится кухня, пойду посмотрю, нет ли чего нового в Интернете по теме.
– Опять плохое настроение? Не скажешь, почему?
– Ничего нового.
– Я звонила. У тебя был отключен телефон, с половины первого. Я думала, в метро едешь. Потом думала: деньги кончились. Положила тебе деньги. Но до шести «вне зоны доступа», – она вопросительно замолчала, моя очередь, я молчал, сейчас Мария показалась мне заплаканной. – Я узнала: Р-ов на два дня приедет в Москву. Пятого февраля у него концерт в БКЗ – Большом зале консерватории. Можно брать.
Мария подсела поближе: лизаться? – но она сложилась в «заметь, пожалуйста, как мне плохо…». Болит живот?
– У тебя что-то болит?
– Звонила Александру Наумовичу, – Мария ткнулась в меня и вдруг тихонько заскулила, я от неожиданности погладил ее по волосам – умер? – не успевая чувствовать ничего. А что, старики первые в очереди.
– Нет, ты что… – она проплакалась, – готовят к операции. Так обрадовался, что я позвонила, мне показалось, даже заплакал. У него… такой голос. Не его голос – ему там страшно. Когда операция, не говорят.
– Я поеду и дам денег. Его для этого и пугают. И операцию не назначают, уроды. А он пожилой человек, не может понять, что от него хотят. С этим все ясно. С этим все как раз просто. Все, что за деньги, я решу. Не плачь, девушка.
– Я просто подумала… Представила… Если с ним что-то случится…
– Это небольшая операция, может, и живот разрезать не будут, дырочку вот такую маленькую сделают. Типа сегодня операция, а завтра можно вставать, и через три дня домой. – Я почуял, что сижу, живу сейчас, как сквозь сон, в плывущей комнате, и заново подобревшими, пьяными, чувствительными к новым местам глазами озирался и будто впервые, прозрев, – раньше слышал только голос – увидел девушку: сидит у моих ног, такие у нее глаза, тонкокостное устройство – она живая, ей бывает больно, я не могу это почуять и пожалеть, но все равно – ее нельзя обманывать, пусть не тратит свою жизнь впустую, отходит в сторону, от ударной волны и зараженной местности; я ощутил себя больным в часы посещения, солдатом в отправляющемся вагоне – не трогай ее попусту, не бери в руки; она показалась сестрой, незнакомым, родным человеком, что лечит, когда к температуре прибавляется насморк и болит глотающее горло, ее полагалось ограждать… я готов, я нагнулся и провел губами по ее волосам, по макушке, что она скажет еще.
– И подумала, если с тобой что-то случится… Жизнь – такая ненадежная! Запомни: я не смогу без тебя! – посмотрела на медленно разведенные пальцы, словно чуя, но не видя соединившую их паутинку. – Я люблю тебя. Я люблю тебя.
– В смысле: бери меня и делай со мной все, что хочешь? И у тебя никого не было до меня? Я – тот самый единственный? Пока смерть не разлучит?
Ей не понравилось:
– Нет. Просто…
– Лучше нам больше не видеться.
– Ты что? – Она вцепилась в мою руку, поймала, не выпускала взгляд. – Ты обиделся? Из-за того, что я… Ты теперь ко мне по-другому относишься? – она перевела дух, набираясь смелости. – Почему мы не можем быть вместе? Я тебе не нужна?
– Все, пошел в Интернет. (Нужна раз в месяц. Месяц нужен, чтобы прошло омерзение с последнего раза. Твой месяц только начался, и я тороплюсь тебе сказать. В тебе есть, конечно, какая-то одноразовая привлекательность. И ты можешь успеть еще пару раз раздеться, но дальше…)
Покачиваясь от бессонной, дурной слабости, я прокрался на кухню по паркетному скрипу, мне скоро отсюда, никто не плакал, я и не прислушивался – все, Р-ов едет в Москву… Маяла меня и пугала последняя встреча, не о чем будет думать, кончится, я выйду на крыльцо и скажу: все – освобожусь, засну и много раз с радостным спокойствием увижу утро, подкоплю денег, поеду на чемпионат Европы и отыщу на новой барахолке на Школьной улице оловянного буденновца времен нэпа, двух, второго продам, можно сделать интернет-магазин; радость начнут доставлять снег, березы, метущие небо, увлекусь рыбалкой, изучу породы птиц, как называется эта трава – буду рассказывать детям, буду на них смотреть – вот это будущий «я»; они этого не знают, и я этого не чувствую, но это «я».
В «новых упоминаниях» вылетело празднично-синее «1»: на радио «Свобода» какой-то малый лениво ворочал какую-то старуху, служившую при императоре в ВОКСе – Всероссийском обществе по культурным связям с заграницей, – я, зевая до ослепления, до слез, просмотрел издевки над советской властью, над советской моралью в теннисном размере «вопрос-ответ». А вот и пример коммунистической подлости: посол Уманский имел любовницу в ВОКСе – нд-а, на кого там они ссылаются? – Зоя Лодейникова, ветеран ВОКСа, мемуары… – а, еще жива, улица Усиевича, совершенно сошла с ума на любви «ко всему мексиканскому»… Что там в ее мемуарах? Так, вот: «В Мексику Константин Александрович повез урну с прахом дочери и убитую горем жену» – обычные глупости; да, вот еще: «В Москве же он оставил любимую женщину – она работала в ВОКСе секретарем-стенографисткой» – ага, только Петрова ходила в помощниках заместителя наркома и числилась в наркомате иностранных дел… Хотя мог ведь Уманский трахнуть какую-то стенографистку, что-то рассказывать ей про дочь, про Петрову… Надо доломать – не понравилось мне… я перевел время на «все проснулись, день, ясно, начало зимы» – Лодейникова нашлась быстро:
– Да. Я помню. Это Лида Иванова. Она нисколько не моложе меня (так жива?!). Это такая трагедия… Они собирались объединиться (ну, конечно…) после его возвращения. Но государство не поощряло разводы и такую… любовь. И Эренбург даже написал, как страдал Уманский, когда уезжал из-за Лиды. Я легко вам дам ее телефон. Хотя она очень больна. Нет, детей у нее нет. Совершенно одна. Никого не было, кроме Константина Александровича.
Я никак не мог вынырнуть, подышать. Кто-то умер из моих? Уже сказали, а еще не верится – не Петрова. Они хотят мне сказать: не Петрова та женщина, на которой мы строились, не Петрова – не Петрова А. В., она же Флам и по матери Топольская, не взявшая наркомовскую фамилию у Цурко, 1902 г.р., ее Уманский любил и уговаривал замуж в сорок первом – но та женщина, говорят они, не Петрова, та женщина, из-за которой всё: хотел развестись, но ради дочери не развелся, и до смерти страдал, – выходит, не Петрова, а какая-то Лида, стенографистка. Он упрятал свою бабу, хитрый еврей, так, что шестьдесят лет все без угроз и понуканий указывали на Тасю, – а мы без проверки взяли результаты старых упражнений по арифметике из учебника старых большевиков и семь лет втыкали лопаты – не туда. Смешно, как развели нас – с цинизмом – так случается при проведении следственных мероприятий, вернее – только так и случается, когда от слабого, нежданного сотрясения почвы откуда-то сбоку вываливается ненужная правда… Куда же мне завтра, зачем приезжает Р-ов, столько выкопанных и выстроенных скелетов, потревоженных теней… я толкался среди изнеможденного отряда, я же клялся вывести их на сухое место, у меня же фуражка с красной звездой… я повалился на стол от дурноты, страшась вздохнуть – отпускает? – но только затягивало – и успел лишь… телефон Лиды Ивановой, да кто это?! – Я поднялся и упал на окно, словно собираясь пробить стекло и вылететь, и испуганно смотрел на смородиновую ночь – дома сливались с небом, мерцали окна… нежилые – одинаково позвоночными, перепончатыми столбами, жилые – ступеньками, хаосом, вразнобой и кое-где пересекались венозными тенями веток – я боднул свое отражение с ввалившимися щеками, скобками морщин: старый, мимо прожил – видна дорога вдоль дома, фонарь автостоянки в жестяной раскачивающейся юбке, машина едет, кому-то кивая яркими, пушистыми фарами, чуть дальше проспект: машины черные, попадались серые и белые, едут ровно, как по жирно натертому, скользкому, по черноте, размеченной прерывистыми линиями и загадочными значками, вылизывая светом бордюры, одинаково замедляясь на липкой «зебре», – удивительно: все ехало само, иногда обгоняя друг друга, иногда двигаясь родственными парами под нависшими фонарями, пересекая тени фонарных столбов, выплескивая фокуснически исчезающие носовые платки выхлопов, отражаясь переселением народов, факельным шествием в витрине под загогулистым названием грузинского кафе – в обе стороны от пластилиново-зеленых газонов – с робостью плыли автобусы, троллейбусы посверкивали синеватыми вспышками по проводам, с обмахивающейся мигалкой протащился седоусый чистильщик в оранжевой робе, грузовой старик протащил бетонные неподъемные плиты – у него тряслась голова; по дальней стороне прокатил велосипедист, неподвижный, красный огонек мигал под сиденьем – повыше, вот, там, где противоположный панельный дом касался неба, на крыше торчали башни с квадратными оконцами, словно доты пограничных укреплений, а выше уже беззвездная тьма – слева в нее вплывает клочками пар и копится съехавшим набок вязким облаком и справа тремя малиновыми точками, очертаниями креста – обозначен строительный кран, мимо, наискось, поднимался грязный бродяжий воздушный шарик, похожий на рыбий пузырь, туда, где выше всего, висело широкое… что с тобой? – что с тобой?