– Что с тобой? – За мою руку, чуть, чуть-чуть, упал, только заглянул… с закрытыми глазами. – Что с тобой?! – Покачался, лег на удивленную, на мягкую землю; вцепилась когтями в мой пульс, втирала в висок пахучую дрянь. – Ты меня слышишь? Сейчас, я открою окно. – Побыл один, там должна… обещанная метель, атом, водород, мировой океан, на руке распухало нажатиями резиновое пожатие – давление – какое давление? – Склонилась надо мной, сочащиеся глаза, щекотные прядки. – Тебе лучше? Что случилось? Ты упал? Ты можешь мне сказать, что ты почувствовал? У тебя сейчас болит голова? Сердце не болит? Ты хорошо видишь? В руку не отдает? – Не могу говорить, я вытягивался, выгибался, словно тело пыталось зевнуть, расправиться побольше. – Если не станет лучше, вызову врача. – Лежал в темном тепле, смотря в неприметный угол, откуда ничто не смотрит в ответ, все чужое, все вокруг чужое. Она уходила звонить и советоваться. – Выпей это… А это надо рассасывать. – Проходили часы, открывал глаза: все время рядом, сразу нагибается. – Я так испугалась. А это просто спазм. Меняется погода. У тебя так раньше не было? Вот и хорошо. Просто надо выспаться. Сейчас будем спать. Уже поздно. Я тебя накрою.
– Они говорят: не Петрова.
– Что? Господи, главное – ты жив, понимаешь? Что мы есть, живы. И еще долго будем, милый. Я тебя люблю. Запомни. Что бы ты ни… Буду любить тебя всегда. Каждый день. И буду каждый вечер смотреть на дорогу, которой ты завтра уйдешь от меня, и буду верить, что однажды вернешься, даже если не вернешься, я буду верить – и ты вернешься… Поднимешь голову, и помахаю тебе рукой из окна: иди! И ты будешь всегда-всегда. И я всегда буду с тобой. Сейчас тебе надо поспать. Отдохнуть. Утром…
– Я не усну. Но понимаешь, если не Петрова…. мы не смогли. Те ребята, крутые, прикрытые со всех сторон, что всех закапывают, нас приняли и оформили. Там – в мосту – ничего нет, все утекло, и, значит, вообще нельзя ничего – все утекает. Я не хочу! – Я сел и вскочил бы, да она держала.
– Будет, как ты хочешь! Послушай, – сказала серьезно, – я тебе обещаю. Петрова. Значит, Петрова. Эренбург писал про нее. Мы не ошиблись, мы правильно все выстроили – твою плотину – столько свидетелей, и все сходится. Написала – кто? – всего-то лишь одна пожилая женщина! Какая-то! Почему ты ей сразу поверил? Почему ты в себя не веришь?! Какая-то стенографистка, что-то там сплетничали про нее и Уманского – запомнили сплетни, прочли у Эренбурга, и все у них сложилось. Она же не знала, что это Петрова, про Петрову – все получится у нас, мы сильнее всех, спи! – И держала, крепко. – Но даже если и не… Важно то… Ты не один!
– Пойду. Не могу лежать.
– Подожди. Пойдешь. Я не буду тебя держать. – Поцеловала. – Дай мне немного своего времени, полежи спокойно и послушай меня, ложись… Слушаешь? – Она легла рядом, не касаясь меня, и говорила слабым, исчезающим, но различимым голосом: – Я тебя люблю. Представь лето, конец июня… Там, где кончается город, мы с тобой стоим на холме, высокая трава, жаркое солнце… Я люблю, когда тепло, когда теплый ветер… Ты в белой рубашке и светлых брюках, сандалии на босу ногу, а я в красивом легком платье… (Не получится.) Я – очень красивая, для тебя… У нас есть сын. У нас будет еще девочка. А потом, может быть, кто-то еще… Но пока только сын, мальчик. Похож на тебя маленького… Особенно когда улыбается. Он не может спокойно стоять на месте, надо все время куда-то бежать… Догонять бабочек. Но он боится шмелей. Наш сын бежит вниз, в лес, ты ему кричишь, чтобы не бежал быстро под гору… Мы скорей идем вниз за ним, тропинка заросла, трава щекочет ноги, ты помогаешь мне обходить крапиву… Где начинаются деревья – березы и дубы, еще боярышник – мы останавливаемся и целуемся… Нам всегда будет нравиться целоваться… Даже когда будем старенькие и у нас вырастут внуки… Я все равно буду красивой… Я для тебя буду всегда молодой. И мы стоим там, где тень, прижавшись друг к другу, и сын, подбежав, берет за руку тебя и меня, и мы замираем, слушая, как поют про свое птицы, как что-то стрекочет и шуршит в траве, и мы – так счастливы… Столько света… (Корни.) Он ведет нас дальше, через небольшой овраг, там сухие листья и сыро… Мимо черных пней… Ты держишь меня за руку… Ты всегда меня держишь за руку. (Маленькаярука, необходимое соединение. Дома.) Он, наш мальчик, поднимается быстрее нас, первый, и кричит от радости… (Железная посуда, я посмотрел, действительно, края изогнуты, плохо покрашено.) Он зовет нас скорее… Он там увидел реку… Детей всегда волнует, когда много воды… (Заячьи следы на снегу вокруг яблони, погрызенная кора. Снег набирается в сапоги.) Когда не видно другого берега и лето. Он столько еще увидит! Ему столько еще предстоит… Ты срываешь листок ивы… Такой узкий, похоже на лодочку… Ива – доброе дерево. И мне говоришь… Мы все время разговариваем, даже когда молчим… между нами… не бывает… тишины…
* * *
Мне показалось, что не спал, но проснулся надежным, ленивым днем и еще полежал, и долго. Никого больше не осталось, из окон несло зимой, в батареи входила вода, и на немного, на удивление отчетливо на переезде «ванная-кухня» (на «кухне» я вышел и постоял: что у вас здесь?) я почувствовал одиночество – жалость или «словно жалость», что некому о себе рассказать, никто не знает, что уеду.
Лидия Ивановна Иванова разбитым, дряхлым голосом от встречи не отказалась, но попросила две недели, пока болезнь; я ждал полтора месяца, не сомневаясь, что на этот раз уроды дадут себя опередить: она доживет.
Дом десять по Симферопольскому проезду, третий подъезд, четвертый этаж, давно обитая дерматином дверь – шляпки гвоздей хороводятся вокруг замочной скважины и выстраиваются диагоналями – долго, неслышно шла она, эта женщина, к двери и отперла.
Белая рубашка, вязаная безрукавка. Маленькая, прямая. Короткая аккуратная стрижка. Подправленные помадой губы. Она готовилась. Когда старики готовятся, они наряжаются такими, какими хотели бы лежать в гробу.
Лида Иванова стояла внутри железной рамки, водруженной на колесики, – сломала шейку бедра, только так ходит. Она ни разу не выбралась из нее – сидела, как в башне, как в корыте. В квартире настойчиво пахло старостью.
Она все продумала: тапки, за стол поближе к фото, посмотрите настоящую меня – тоненькая красавица с матерым героем Валерием Чкаловым, опьяненным успехом трансарктического перелета в Америку, прочтите (дала понять, что жене Чкалова автограф доставил некоторое неудовольствие): «Милая девушка, моя соотечественница Лидушка. Этот снимок я дарю тебе на память о себе. И говорю тебе слова, которые для меня являются самыми дорогими: нет ничего лучше в жизни, как жизнь в Советском Союзе. Помни об этом всю жизнь, и в этом есть счастье».
Жила на Бахрушина. Родители? Простые служащие. Закончила школу и – на курсы иностранных языков при Наркоминделе. А зачем туда? Да вот туда. И поехала в Америку, заведующей канцелярией посольства. (В двадцать лет, дочь простых служащих и не комсомолка, незатейливое вранье – твое счастье, что уже не важно.) Ну и как вам Америка? Там кризис. Хотелось домой.
Лида Иванова отвечала настороженно, сухо и кратко. Сквозь кожу на руках подробно проступал скелет, она давно умерла, остатки живого едва мерцали в тумане.
Первый раз? Встречали Уманского в Вашингтоне на вокзале. Он с женой. Жена рассказывала, что выросла у родственников в Австрии на коровьем молоке, и сама похожа на корову. Я с ним дружила. И в Москве. Очень дружила. Где встретились в Москве? У Трояновских. Он вас сразу узнал? Лида Иванова с внезапным бешенством произнесла:
– А почему он должен был меня не узнать?! Странный вопрос!
Заходили к Эренбургу. Какой был Уманский? Не танцевал. Из еды – ничего особенного. Очень любил искусство. О политике не говорили. Всегда доволен своей судьбой. Знал иностранные языки. В Мексику? Говорил: если ненадолго, то хорошо (это тебе так хотелось).
– Как простились?
Заехал в ВОКС попрощаться. И что? Привез какие-то сувениры, торт. И что? Он же не со всеми прощался! А с председателем правления. И со мной! А почему не похоронил дочь? Он думал: быстро вернусь и похороню.
– Как вы узнали о его смерти?
Шла на работу – висит газета в траурной рамке. И что?
Ничего, пришла на работу – всем рассказала. На похоронах не была. Нет, знала. Просто не пошла. Но я знаю, где та стена на Новодевичьем.
– Эренбург писал: перед отъездом в Мексику Уманский страдал из-за того, что расстается с любимой…
– Это про меня. Знала ли жена? Не знаю. Раиса в шутку как-то сказала: своего мужа отдам только Лиде.
– У вас есть фотография, где вы вместе?
– Нет.
– У него была ваша фотография?
– Наверное, нет.
– Он не думал взять вас в Мексику?
– Не было такого разговора.
– Обещал, что разведется?
– Нет.
– Вы не жалеете?
– Нет.
– Он вас любил? – Я уже устал.
Лида Иванова ответила медленней, по итогам десятилетних раздумий: